Горацио (Письма О Д Исаева)
Шрифт:
А Галисия не зря называется по-украински, не зря! Это Украина облысевшая и выветренная. И аисты такие же, как у нас в полтавской губернии: грустные и милые. И крестьяне... И все надписи на дорожных указателях осквернены: испанские перечёркнуты и переиначены на галисийское наречие, которое даже мне малопонятно, хотя и похоже на кастильское, ну вот как украинский на русский. В Сантъяго я настоял на том, чтобы продвинуться на пару сотен километров к Западу и стал крепкой ногой на последний камень Европы - на Кап Финистерра, или - мыс Конец Земли. Тут, как и на Украине, немножко приврали: это не самый западный камень материка, скажем, Лиссабон ещё западней. И всё же... глядя на океан со скалы, от подножия пузатого маяка, понимаешь: что-то кончилось. Не начинаясь. Нет китов, слонов и черепах. Мир покоится в пустоте. В пустоте нет ничего... Кроме Америки, разумеется.
В городишке Падрон, где кроме платановой аллеи и монастыря также нет ничего, я спустился в церковное подземелье. По преданию, к этому месту некогда прибило лодку с телом апостола Иакова после трёх - заметь, трёх!
– дней скитания в море. В три дня эта лодка, кусок которой и находится под алтарём церкви, добралась от Палестины до Португалии. Малый, поднявший крышку - чуть не сказал: гроба моего - то есть, открывший люк в полу алтаря, спросил - кто я, француз? Я не стал врать и гордо ответил: русский. За плечами моими я ощущал не ангела, нет, больше: легион ангелов-телохранителей, огромную державу, равной которой в свете нет. И я был её полномочный представитель тут, на конце земли. В лице малого, и без того не как у Иосифа Прекрасного, проявилась подлинная работа. Подлинная, потому как безуспешная. Было ясней ясного, что если б я смолчал - то и в таком случае больше бы сказал, чем это было сказано. Малый не знал, что такое русский! Этот малый никогда не выбирался за пределы своего городишка, что там - может быть и церкви, и подземелья, не читал газет, поскольку неграмотен, и ни с кем не разговаривал, имея ужасный дефект речи. Ну, разве что, как и в моём случае, клянчил денежку. Примечание: денежку я дал, испытав описываемое потрясение. Ибо потрясение было. Нет, что за слово, было - повержение! Я был повержен в прах. Мир, представший моим глазам при содействии малого, лишённый крупнейшей державы, был совсем, совсем иным. Не вдаваясь в грустные подробности: совсем-совсем иным. И я был вовсе ничей не представитель, а так, сам по себе бродяга из ниоткуда. Ты, Катишь, вообразить такого не сможешь, как и никто из наших сограждан... А между тем - разве не может такого случиться в реальности? А вот ты подумай - разве не может? Разве мозг малого - меньшая реальность, чем учебник географии? И если это случилось в его мозге, почему такое же не может случиться в учебнике? Может, может, говорю тебе я. И даже газетам придётся это признать, и малый правильно делает, что не читает их: его дело правое, он победит.
Я испытал повержение, это верно, но и зависть. Ведь я впервые видел перед собой почти совершенно свободное существо. Существо, творящее мир из себя и для себя, творящее саму жизнь. А поскольку сама жизнь вечна, то и существо вечное, бессмертное. То есть... но не будем поминать этого имени всуе. Итак, чтобы быть свободным и творить, надо иметь дефект речи, не уметь читать, не сходить с места рождения и видеть перед собой только стену. Увы. Мне этого уже не дано. И потому я помчался дальше, сиречь - обратно, на восток.
Но продолжу о любви, Катишь. Теперь, после крушения державы, лишь она моё достояние. Любовь же моя есть ощущение тебя на расстоянии, ощущение кожное. В Понтеведра, среди толп наркоманов и сводников, на ступеньках храма я видел школьницу, бледно-смуглую, в очках... И взгляд её, как вспышка, открывающая жаркое нутро, как лопнувший арбуз открывает розовое своё. О, Испания, ты вся такая школьница, с кожей смугло-бледной, пепельной, с прижатой к грудкам папкой, наполненной учебниками и противозачаточными средствами, с розовым нутром, о, Испания! И в этой школьнице я узнал тебя, Катишь, моя Испания. Узнал по коже и очкам. Хотя, конечно, подо всем этим прячется и существо бескожное: душа. Но где именно она прячется, в каких уголках тела? Вот вопрос, боюсь - неразрешимый.
И потому пока оставим его. Примем, что душа прячется в том, что мы уже назвали нутро. Да-да, то самое, розовое. Как странно, в воображении водка пахнет уксусом, а твоё розовое нутро - ртом. Боже, насколько же жизнь превосходит человеческое воображение! Заметь, что запах сути жизни, её нутра, её основ, так особ, что не только определениям, но и метафоре не поддаётся. И вот, отказываясь воспроизводить запахи, моё воображение рисует лишь малосущественное, не суть: твои различные позы. Сначала на улице у входа в дом нашего друга, а самого друга нет, конечно, дома. Рука твоя с ключом, вводимым в скважину. Потом на лестнице, твоя круглая попка покачивается перед моим носом. Потом на стуле, на диванчике... Твоё
Перепиши, перепиши это всё в дневник! Во мне рождается поэт, знать, и меня признают музы, и факт этот должен остаться в памяти людей, в истории. Вот и соответствующая цитата для будущего учебника литературы, предназначенного зрелым школьницам старших классов в скромных очках: и вместо башен замка Алькасар, вонзающихся в облачное небо, я вижу свой уныло-напряжённый дар, влагаемый в твои бесчисленные губы. Что лучше для диссонанса, этой изысканной рифмы, губы или зубы? Пусть это важно для муз, я принимаю обе. О, если в памяти ты так выразительно материализована при помощи рифм, то какова же ты на деле, с рифмам неподдающимися запахами, то есть - с неутраченной сутью? Отвечаю: единственна, неповторима, несводима к метафоре. Если у всех подмышки, то у тебя, родная, сами мышки. А когда у всех слёзы, то у тебя сразу суть: сама слёзная косточка. Но и слёзы, слёзы, отовсюду. И на внутренней стороне бедра тоже... И солдатик в каске, уже по стойке вольно... Вот он, вот он снова, всё тот же вопрос: слеза стекает оттого, что её выдавила слёзная косточка, а на косточку давит что - таки душа? Значит, она обитает поблизости? Но где именно, где?
Представь себе, это я снова о берберском влиянии на архитектуру Мавритании. Поскольку речь о влиянии, давлении души. Я полагаю, что и застройка Сеговии производилась под этим давлением, а не арабским. Моя идея может произвести переворот в науке, и, значит, опять же войти в учебники, но теперь - истории. Кое-кто из наших коллег, как ты знаешь, заявляет, что берберы были невежественными кочевниками. Тебе, неопытной аспирантке, следует быть настороже: как минимум половина этого заявления - чушь. У меня теперь есть кое-какие документики. Хорошо б, конечно, заглянуть и за горы Атласские, в Сахару. Я видел снимки оттуда: все в мою копилку. Но это уже не в моей власти...
Но я отвлёкся от главного, вечная моя болезнь! Когда станешь перечитывать это письмо, находись, пожалуйста, в любимой мною позе. Ты помнишь, в кресле с подлокотниками. Сделай это 20 мая ровно в 20 часов 7 минут по московскому времени. Я переведу это число на среднеевропейское. В эту минуту мы свершим наше интимное дельце невзирая на расстояние.
То есть, в это время я попытаюсь дозвониться тебе. А ты что подумала?
О. Можешь называть меня папочкой. Или папашкой.
10 мая Сеговия.
6. В. А. БУРЛЮКУ В ЗДОЙМЫ (ПОЛТАВСКАЯ ОБЛАСТЬ).
Здравствуй, драгоценный мой Володинька!
Ты писал мне ещё в Москву, а я запомнил, что ты постарел. Что наутро после вакхических и дионисийских ночей ты стал нехорошо себя чувствовать физически и душевно. Истинно говорю тебе: а как же иначе! Только старость-то тут не при чём. Хотя Аристотель именно в старости стал утверждать, что все животные, даже Евтушенко, после соития печальны. Причём тут Евтушенко - чуть позже. А пока давай не будем ограничиваться цитированием старика-философа, а пощупаем поосновательней его яйца, откуда многое, если не всё, как минимум - все подобные утверждения рождаются...
То есть, возьмём-ка в руки логический аппарат старика и попытаемся с его помощью достичь истины. Итак, строим силлогизмы. Посылка большая: каждое животное, даже... но об этом после... после соития печально. Посылка малая: я - печален. Стало быть: я есть животное. И советую тебе на том успокоиться и перестать сетовать на старость. Где ты её поместишь в наш силлогизм? Она тут понятие несомненно избыточное, то есть - запрещённое.
Потом ты уверяешь, что барышня твоя - напротив, после соития весела подобно пташке. И даже машет ручонками, пытаясь взлететь. Правда, ей удаётся лишь привстать на цыпки, но и это уже дело: на полпути к полёту, не так ли? Опять возьмём струмент старика в руки, хотя это и не так приятно, как барышнин. Повторяем: все животные... и так далее. Барышня же - весела. Стало быть: барышня не животное, отнюдь. И снова - успокойся. Старость и здесь не при чём.