Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
Шрифт:
И наипростейшие наши инстинкты не сохранились в их первозданном виде: даже страх смерти в нас - это вовсе не инстинкт самосохранения, который побуждается к действию непосредственной, зримой опасностью. Но ужас смерти, который внезапно посещает нас именно в покое и безопасности, этот ужас есть нечто совсем иное: он есть расплата за нашу гуманистическую веру в высшую ценность человеческой жизни. Все мы считаем, что многомиллионное, скажем, судно - ничто в сравнении с жизнью, может быть, даже дрянного человека. А у многих народов каждого оценивают "строго по личному вкладу", и - что еще важнее - каждый и сам, по закону внутреннего отражения, оценивает себя тою же меркой!
Какие рудименты Сабуров отыскивал в нравах
Сабурову впоследствии удалось весьма оригинально объяснить удивительно высокий уровень самоубийств среди унтер-офицеров: они более других привыкли чувствовать себя деталями, подлежащими замене. Унтер-офицер имеет относительно слабо развитое чувство неповторимости, незаменимости своей личности - оттого ему гораздо легче и примириться с ее исчезновением.
Самоубийство представлялось Сабурову высшим конфликтом бессмертного и смертного начала в человеке: полученная извне печать бессмертного в нас начинает относиться к нашему телу как к чему-то постороннему - доходя до стремления его уничтожить.
Обретенной нами извне, душе нашей назначено быть извне и управляемой. Но если единственные вожжи для нее - душевные связи - перепреют, то, лишенная всякого регулятора, душа слишком часто приводит нас на край пропасти. Утроившееся, учетверившееся, усемерившееся количество самоубийств среди лиц свободных профессий показало, по мнению Сабурова, что вожжи для интеллигентных душ начинают подгнивать. В самом деле, общество заряжает нас душой для того, чтобы мы ему служили, сознаем мы это или не сознаем. Если мы всерьез задаемся вопросом: "А зачем мне для кого-то стараться?" - следующим вопросом будет: "А зачем мне жить?". На первый взгляд человек низко оценивает не себя, но общество; однако, тем самым он назначает низкую цену себе самому, потому что у него нет иных мерок, кроме тех, которые он почерпнул у презираемой им толпы.
Но самая большая доля самоуничтожений падает не на умников, а на деляг: лишенные узды душевных связей, они становятся жертвами собственной алчности, которая переходит все мыслимые границы, обесценивая то, что имеется в наличии, во имя того, чем они еще не успели завладеть. Неумение дорожить тем, что у них есть, толкает их на неоправданный риск, и первая же неудача представляется непереносимой: не стоит жить при доходе, который осчастливил бы крестьянина. Сабуров однажды слышал, как чукча упрекал русского купца: "Вы никогда не насыщаетесь, как чайки на реке".
Да, заключал Сабуров свой трактат о самоубийствах, какая это глупость, что "душа должна быть свободной" - душа должна служить тому, кто ее создал. Общество, создавшее человеческую душу, должно ею управлять: личностям заурядным очерчивать разумные рамки для их вожделений, а личностям творческим указывать цель их творческой энергии. В распаде душевных связей начало всех концов!
И однако, лучшие люди человечества делятся на два рода. Одни, люди материнского склада, любят преходящую плоть человечества: принимают близко к сердцу заботы и радости близких и ближних, готовы помогать, хлопотать, сочувствовать -
– люди духа: им дороже всего на свете бессмертное в человечестве - печатная доска, а не оттиски с нее. Поскольку люди духа часто не питают очень уж нежных чувств к плоти окружающих, постольку их ждет высокое одиночество. Но вот вопрос: сумеют ли эти благородные мизантропы передать свое благородство наследникам, если души их не размягчить теплом людей материнского склада?
Люди плоти размягчают - люди духа куют. А я всю жизнь пытался ковать, не разогрев...
Каких-нибудь сто лет назад каждое сословие имело практически единственный неизменный стереотип для продолжения рода. А на сегодняшних детях пытаются оттиснуться тысячи клише со всех концов света, сегодняшним детям приходится делать выбор из тысяч социальных ролей, ни одну из которых нельзя пощупать собственными руками... Без хранителей Духа наши души превратятся в бесформенные помеси львов с ехиднами и коров со змеями.
Все внутри нас - чужое, даже страх смерти. Сабуров разбирает рассказ Толстого "Три смерти": каждый из умирающих, подмечал Сабуров, отражает чувства своего окружения: окружение барыни видит в ее смерти громадную непоправимую катастрофу - и она изнемогает от ужаса; окружение мужика видит в его смерти будничное событие - и он видит в ней почти то же самое, - слабость барыни рождена окружающей чувствительностью, а сила мужика - окружающей бесчувственностью.
(Не потому ли я так относительно спокойно приближаюсь к смерти, что мне давно уже не приходится отражать ничьей жалости к себе, ничьего страха за меня? Или мне удалось сосредоточиться на своей бессмертной части? Но удастся ли мне отпечатать ее в ком-то?..)
Сочетание гуманности среды и индивидуализма личности способно привести к ужасным результатам, заключал Сабуров: личность может на всю жизнь оказаться парализованной ужасом надвигающейся смерти - безвозвратной утраты единственной существующей для нее в мире ценности.
Сабуров безмерно превозносил Толстого за то, что тот искал разрешения всех мировых вопросов в будничном, а не в грандиозном, не в политике и не в идеологии, а в обыденных движениях человеческой души: Наполеона побеждают не чьи-то отдельные подвиги самоотвержения, а то будничное, но массовое обстоятельство, что мужики Карп и Влас не пожелали подвозить ему сена. У Толстого Сабуров в изобилии отыскивал подтверждения своего излюбленного тезиса: все самое грандиозное складывается из пылинок, из мелочей, ни одну из которых нельзя считать важнее другой. А потому жизнью управлять невозможно, а можно только уродовать. Действуя против человеческих желаний, непременно придешь к уродливому результату, если даже ты руководствовался "наукой", а они "предрассудками", - только ими и могут быть людские мнения.
Почему-то я вдруг осознал, что все еще не отрешился от своей смертной полуразрушенной оболочки. Как несправедливо, что развалины здания бывают величественными, а развалины человека - жалкими и отвратительными! Представьте: я очень боюсь умереть в ванне, - от одной мысли у меня начинается тахикардия. А заботливого сына с каменным топором рядом нет...
Закончить бы поскорее свои записки, запечатать их в бутылку из-под рома и пустить по воле волн в ванне, где когда-то найдут мой труп: кто знает, не отпечатаются ли мои путаные мысли в чьем-то уме, который сумеет вскормить их и отпечатать еще и еще на ком-то. И жутко подумать, что попадут мои бумаги в хлопотливые руки книголюба, и сволочет он их в макулатуру, и приобретет за них бессмертную "Королеву Марго"... Неужели и у пошлости есть свое бессмертное корневище, вечно дающее все новые и новые побеги? Да, есть. Но не только пошлость - глубиннейшие наши инстинкты созданы культурой, историей: даже плотское влечение - лишь необязательный спутник любви.