Горение (полностью)
Шрифт:
Итак, в мире - по Гизо - есть две законные вещи: разум и история; а стало быть, две "середины", которые средний класс - сам в своей сущности "середина" - должен ясно различать и понимать. Вся политика Гизо представляется теорией "средних классов", отданной в услужение аристократической политике. Задачи, поставленные себе, Гизо не разрешил, а задача его была двойная: поддерживать традицию и развивать "свободу". Это заставляло Гизо вести параллельно две политики: "сопротивления" и "освобождения". "Сопротивление" было не чем иным, как консервативной политикой. Цель сопротивления - "урегулировать свободу". Нужно не обуздывать постоянно
"Теория "золотой середины" Гизо, - записывал Дзержинский, - разбилась при столкновении с жизнью: сословие работающих восстало против тех, кто создавал м н е н и е для с е б я, во имя своих интересов: трудились - миллионы, стригли купоны - тысячи; неравенство классов чревато взрывом, равновесие невозможно. Опыт Гизо, его упование на средний класс, должен стать объектом исследования с.-демократии Польши и России, ибо наверняка петербургские Гизо будут стараться примерить модель Гизо на разлагающееся тело империи. История - форма исследования вероятии будущего".
Во время прогулки сунули незаметно "папироску". Вернувшись в камеру, Дзержинский, радуясь весточке с воли, "папироску" развернул, прочитал листовку, не поверил глазам, прочитал еще раз:
"Рабочие! Сегодня на рассвете на гласисе Варшавской цитадели казнен типограф Марцын Каспшак.
Воздвигая для Каспшака виселицу - первую в нашей стране с минуты учреждения "демократической" Государственной думы, - преступное царское правительство бросило рабочему классу кровавый вызов.
Принимая этот вызов преступного правительства, рабочий класс ответит на него удвоенной боевой энергией!
Рабочие! Неужели вы оставите без ответа смерть Каспшака!!
Варшавский комитет
Социал-демократии Королевства Польского и Литвы.
Варшава, 8 сентября 1905 года".
Марцын, Марцын... Седой, добрый, лучеглазый Марцын... Как же это так?! Ты ведь такой человек, Марцын, что без тебя плохо жить на этой земле. Есть такие люди, которые обязательно должны жить до тех пор, пока живешь ты. Тогда не страшно, если ты где-то рядом, и тебя можно найти, и прийти к тебе, сесть на табуретку в твоей кухоньке, выпить с тобою чаю, выплакать тебе свое горе, и отступит отчаяние, и не будет так одиноко и пусто. Ты ведь не для себя жил, Марцын; поэтому-то и ж и л. Ах, Марцын, зачем тебя нет?
Ночью в камеру к Дзержинскому втолкнули "новенького", Казимежа Гриневского, боевика из ППС. Был Казимеж избит немилосердно, верхняя губа вспухла, выворотилась синим, в белых пупырышках мясом, левый глаз затек, ухо было красно-желтым - полыхало жаром.
– Что, товарищ, совсем плохо?
– спросил Дзержинский, когда стражник скрежещуще запер дверь.
– Сейчас, браток, сейчас, я оденусь, потерпи минуту.
Налив в миску воды, Дзержинский намочил полотенце, переданное с воли Альдоной, - мягкое, вафельное, не измученное тюремной карболкой, осторожно обмыл лицо Гриневского, потом
– Крепись, браток, - сказал Дзержинский, присев на койку Казимежа, сейчас больно будет.
– Что у тебя?
– Йод.
– Лей. Там снес - так уж это снесу, - попытался улыбнуться Гриневский, но застонал сразу, оттого что губу резануло тяжелой, рвущей болью.
– Щипи руку, - посоветовал Дзержинский.
– Когда сам себе делаешь больно, тогда не обидно ощущать ту боль, что другой тебе приносит.
– Индивидуализм это, - попробовал пошутить Гриневский, - и частничество.
– Ишь, марксист, - ответил Дзержинский, сильно сдавив руку Казимежа, оттого что понимал, как ему больно сейчас, когда шипящий йод проникал в открытые белые нарывчики на вывернутой губе.
Через десять минут, закончив обработку ран (Дзержинский выучился этому специально, в Мюнхене посещал курсы, знал, что в тюрьме никто не поможет, если сам арестант не научится), он раздел Гриневского, укрыл его двумя одеялами знал по себе, что после побоев сильно трясет, - и начал тихонько, ласково поглаживать Казимежу голову, от макушки - к шее; это, говорили мюнхенские доктора, действует лучше любого снотворного.
И Гриневский уснул.
А Дзержинского "выдернул" на допрос Андрей Егорович Турчанинов. 18
– Вспомнили?
– спросил поручик, предложив Дзержинскому папиросу.
– Или нет?
– Конечно, вспомнил.
– Странно. Говорят, у меня жандармская, то есть незапоминающаяся, внешность.
– Верно говорят. Но у меня память противоположная жандармской - я обязан запоминать то, что вижу и слышу, не полагаясь на бумагу.
– Многое помните?
– То, что следует помнить, - помню.
– Знаете, где ваш давешний собеседник?
– Какого имеете в виду?
– Пилсудского.
– Не знаю никакого Пилсудского.
– Феликс Эдмундович, побойтесь бога, он же ваш идейный противник, а вы покрываете.
– Повторяю: никакого Пилсудского я не знал и не знаю.
– Значит, как между собою - так свара, а если против нас - тогда всем обозом?
– У вас ко мне есть конкретные вопросы?
– Нет. Есть предложение - не изволите ли выслушать мою историю?
– Слушаю.
– Я, Турчанинов Андрей Егорович, сын учителя словесности Владивостокской второй мужской гимназии, поручик артиллерии, причислен к его императорского величества корпусу жандармов после сражения у Мукдена. Там я был, изволите ли видеть, по иную сторону баррикады, нежели чем ваш друг Пилсудский. Кстати, из его миссии ничего не вышло - слыхали? Мы туда отправили одного из лидеров национальных демократов, господина Романа Дмовского, он такую характеристику выдал Пилсудскому, что от него шарахнулись японцы: как-никак монархия, они микадо чтут, а тут социалист со своими услугами... Существует некая кастовость монархов: воевать - воюют, но хранят корпоративную верность в основополагающих вопросах, не желают окончательного крушения, только частичных уступок жаждут.