Горение (полностью)
Шрифт:
Дзержинский знал, что в одиннадцать часов, когда шум, по словам Винценты, будет отчаянный, когда каждый станет принадлежать только своему столу и своей компании, когда все окутается табачным дымом и хозяин, Казимеж Новаковский, выпьет которую по счету рюмку воды, изображая, что это водка, в корчму войдет маленький, чернобородый Адам, остановится возле пана Казимежа и громко спросит:
– Фазанов мне Владислав не оставлял?
Это был пароль.
Потом Адам должен сесть к вешалке, взяв у пана Казимежа большую кружку с черным пивом, и сделать два глотка. После этого Дзержинский мог подойти к нему и сказать:
– Если у вас будут
Эта партийная фамилия Матушевского была отзывом: Адам помогал переправлять нелегальную литературу, когда жандармы начинали особенно усиленно ш у р о в а т ь пассажиров на границе.
(- У них есть провокатор, - провожая Дзержинского, сказал Матушевский. Они слишком хорошо чуют запах наших книжек.
– И заграничная агентура, - добавил Дзержинский.
– Мы, к сожалению, обращаем на нее мало внимания, а она в Берлине имеет большие связи - товарищи в Александровской тюрьме говорили мне...)
Пробило одиннадцать часов; Адама все еще не было, хотя дым щипал глаза, и Дзержинский с трудом сдерживал подступавший к горлу кашель, опасаясь больше всего, что снова, как там, на островке, в Сибири, ощутит тепло крови и не сможет скрыть ее, а здесь кровь сразу заметят, а откуда чахоточный - это яснее ясного для всех собравшихся: тут каждый второй служит на охранку, полицию, корпус жандармов, железнодорожную службу - сколько их, проклятых этих служб, в России-то?!
"Винценты сказал, что Адам помогает нам не столько за деньги, сколько из-за симпатии, - продолжал думать Дзержинский.
– Контрабандист и симпатия к социалистам? Впрочем, вполне возможно: не ради ж интереса он жизнью рискует, таская через реку шерсть, зеркала и шевиот. Дали б человеку возможность кормить семью на честный труд - разве б пошел на преступление закона? Человека всегда подводят к грани; жизненные обстоятельства принуждают его преступить черту - этот Рубикон, обычный, маленький, житейский - пострашнее Рубикона Цезаря. Там - честолюбивое желание властвовать, здесь - старание прокормить семью. Наказывают проигравших и там и здесь одинаково, а какова разница в истоке преступления черты?"
Адам пришел в одиннадцать двадцать три.
В одиннадцать пятьдесят они пересекли запретную зону.
В одиннадцать пятьдесят семь тропку, по которой они шли, перегородили четверо: в руках поблескивали длинно отточенные ножи.
– Деньги, барахло, какое под куртками намотано, кидай к ногам, - сказал тот, что стоял в тени, - маленький, худенький, по голосу подросток.
– Шум поднимете - перья пустим в ребра.
– Денег нет, - сказал Адам.
– Что ж на своих-то, братья?
– Мы - не твои, - отрезал маленький.
– Барин - ты, ты, длинный, выворачивай карманы.
– У меня есть двадцать девять рублей и восемнадцать марок, - ответил Дзержинский.
– Политик, - радостно сказал кто-то из бандитов.
– Идейный, "граф", просто самый настоящий идейный. Нам за него отвалят, "граф", отвалят!
– Сними шляпу, - приказал маленький Дзержинскому.
Тот шляпу снял, прищурился яростно: попасться так глупо!
– Повернись к луне, - так же бесстрастно приказывал маленький, которого называли "графом".
– Я хочу посмотреть на тебя.
Дзержинский повернулся к луне, сказав:
– И на этом кончим комедию, ладно?
– Ты в мае в Александровке красный флаг поднимал?
– спросил "граф".
– Это тебя бил Лятоскович?
– изумился
– Ты поднимал флаг?
– снова спросил "граф".
– Я!
– Пустите их, - сказал "граф", Анджей, брат Боженки.
– Иди, Дзержинский. Воры помнят добро. Иди.
– Сколько тебе лет?
– Мне тысяча девятьсот два года от рождества Христова, - ответил "граф" и скрылся в камышах. Следом за ним исчезли остальные - без споров или вопросов. Шум слышался мгновение, потом стихло все, будто случившееся только что было миражем, вымыслом, дурным сном. 1903-1904 гг. 1
Новорожденный век подрастал, год шумливо грохотал за годом; юный "трехлеток" удивлял человечество, разучившееся уже, казалось, удивляться: хирург Боташов заявил о возможности операций на сердце, за что был изгнан из императорской военно-медицинской академии как шарлатан; инженер Попов обивал пороги военных ведомств, предлагая начать эксперименты, связанные с передачей голоса на дальние расстояния, но всюду получал отказ: "Нас не проведешь, голубчик, где ж это видано, чтоб голос из Москвы услышали в Берлине?! Дураков нет, на государственной службе люди сидят грамотные, нас вокруг пальца не обкрутишь"; жадно искал субсидий на изыскания, связанные с новой тормозной системой, путеец Матросов, - его гнали отовсюду, презрительно разглядывая бритое, а потому подозрительное лицо - какой нормальный человек бороду и усы стрижет? Ясное дело, социалист!
Ушлые газетные критики звонили во все колокола тревогу: вместо столь дорогого интеллигентному сердцу мелодизма стали рваться на подмостки распущенные хулиганы, дерзко именовавшие себя композиторами, всякие там Рахманиновы да Скрябины, - ничего своего нет за душою, одно подражание западным Равелям и прочим Дебюсси!
Того, кто по-своему, не на показ или эгоистично ("после меня хоть потоп") думал о судьбе России, подвергали гонению и травле, разрешенной, более того, поощряемой власть предержащими.
Несмотря на свирепые жандармские расправы, Россию потрясали крестьянские бунты, рабочие фабрик бросали работу, объявляя стачки; этому не могли помешать ни аресты, ни голод, ни полицейские штрейкбрехеры; бурлили университеты, особенно студенты, которые пришли в храмы науки на последние гроши, не порвав еще связи с теми, чьей кровью и потом капитал расширял "первоначальное накопление", начавшееся в России с опозданием в добрых две сотни лет, а потому особенно яростное, увертливое, прикрываемое словесами об "общем благе", классовой гармонии и русском единородстве. Родство-то было единое, в этом спору нет, только миллионы русских жили в бараках и темных, дымных избах, в "азиатчине и дикости", а сотни таких же вроде бы по крови "радели о будущем" в мраморных залах своих дворцов.
Когда прорывался сквозь свирепые полицейские запреты отчаянный вопрос: "Отчего же так? почему по-разному живем? до каких пор? кто повинен?" - ответ был готов заранее, отпечатан, размножен, вызубрен: "Виноваты социалисты, жиды, полячишки, смутьяны и прочие книжники". Однако поскольку повторялось это изо дня в день на протяжении многих десятилетий, а пропасть между власть имущими и угнетаемыми росла угрожающе, несмотря на аресты социалистов, ссылки "книжников и смутьянов", несмотря на ограничительные национальные цензы, народ постепенно переставал верить в спасительные слова официальных разъяснений. Люди искали правды, люди требовали, чтобы им объяснили истинную причину, которая рвала общество на сотни богатых и миллионы нищих.