Горение. Книга 1
Шрифт:
— Крабовский дал прочесть мне письмо Кибальчича, — медленно сказал Дзержинский и снова отхлебнул чаю.
— Предсмертное? Царю?
— Ты читал?
— Мы распространяем его. Специально для боевиков — чтобы иллюзий не было.
— Жестоко это, Миша.
— А жизнь какова? Око — за око, иначе нельзя, Феликс, никак нельзя.
— Жестокостью на жестокость?
— Именно.
— Борьба против жестокости — да, но жестокость — нет. Мы разложим себя изнутри, если утвердим всепозволенность — даже в борьбе с царем. Наша борьба обязана быть моральной — иначе смысла нет бороться.
8
«ЗАПИСКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ №4223 г. Варшава О ПРЕСТУПНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
– демократии Розалии Люксембург и близких к ней Тышки, Мархлевского и А. Барского, которые имели и, видимо, имеют постоянные контакты с Ф. Дзержинским, С. Трусевичем и В. Матушевским. Подполковник А. Глобачев».
Лопухин посмеялся над ловкостью Глобачева — как он хитро уел железнодорожную полицию, переложив на нее ответственность за арест Дзержинского, согласился с его мнением по поводу заграничной агентуры и распорядился этого подполковника забрать из Варшавы в столицу.
… Дождь в Берлине был пыльный (до того мелок) и нудный; зарядил два дня назад, и казалось, не июнь на дворе, а поздняя осень, конец ноября.
Елена Гуровская, которую Роза Люксембург прозвала «Птахой» за легкость ее и живость, последние два дня ничего не ела, осунулась. К товарищам ходить было неловко — те сами жиля трудно, отказывали себе во всем, из скудных своих денег урезывая крохи для помощи социалистическим изданиям.
Польское землячество, коллеги по
Уроки, которые она давала дочерям графа Пожецкого, закончились три недели назад: граф с семьей перебрался на Ривьеру.
Заветные сто рублей, собранные за долгую зиму, Елена берегла для Влодека Ноттена, который сидел в своем варшавском подвале и писал рассказы и стихи, — цензура в печать не пропускала, а есть-то надо!
Все эти долгие летние дни молодая женщина посещала биржи труда, ходила по напечатанным в газетах адресам, где требовались домашние учителя, но ничего у нее не клеилось: то надобен был опытный химик со стажем, то обязывали показать диплом, которого у нее еще не было, то просили представить авторитетные рекомендации.
Именно тогда филеры, прикомандированные в качестве дворников к русскому посольству в Берлине, сообщили заведующему зарубежной агентурой Аркадию Михайловичу Гартингу о странном поведении «особы, близкой к кругам социал-демократии Королевства Польского и Литвы».
Гартинг, зная российскую бюрократическую машину, запрашивать полицию Санкт-Петербурга не стал: месяц пройдет письмо туда, месяц будут смотреть по картотекам, два месяца собирать сведения по Москве и Варшаве, где были самые мощные отделения охраны, а уж потом только отпишут ответ. Какой — предугадать невозможно.
Понимая, что, вероятнее всего, «особа», сломив сентиментальные чувства, обратится за помощью к «товарищам», Гартинг «задействовал» серьезную агентуру — Жуженко, Кондратьева, Житомирского, которые считались стартами «партийцами» и вели тесную дружбу с эсерами и социал-демократами.
Те по прошествии двух дней составили — каждый в своей манере — рапорты, в которых раздели Гуровскую, сведя в столбцы анкеток данные о молодой женщине, включая интимные, вплоть до того, какого цвета носит белье.
После этого Гартинг отправил на случайную беседу с «особой» того агента, который не был известен здешней социал-демократии, от активной работы отошел давно, выполняя лишь «штучные» задания: за голову «обращенного» Гартинг платил двадцать пять рублей или шестьдесят восемь франков (предпочитали, впрочем, брать золотым рублем).
Агентом, которому Гартинг поручил встретиться с Гуровской в студенческой столовой, был Иван Захарович Кузин, в прошлом народоволец. Сейчас жил он в Берлине тихо, получал от полиции единовременные пособия и прирабатывал домашними уроками: читал курс российской словесности для поступающих на историко-филологический факультет.
Беседу с Гуровской он построил ловко: отчасти манеру подсказал Гартинг, отчасти скомпоновал сам, внимательно изучив фотографические портреты молодой женщины, ее почерк и данные агентуры об ее увлекающемся, быстром на решение характере.
— Не узнала, Леночка, старика, — смеялся Кузин, расплачиваясь за двоих. — Не узнала, Птаха! На реферате Плеханова небось выспрашивала о народнических терминах, а сейчас, извольте ли видеть, и не замечает!
— Ох, извините, — ответила Гуровская, пытаясь вспомнить человека, так добро приветствовавшего ее. — Право, извините… Я запамятовала ваше имя.
— Захар Павлович, Птаха, Захар Павлович.
— Да, да… Здравствуйте, Захар Павлович. Я не чаяла вас здесь увидеть.
— А где же старику веселые лица посмотреть? Где с юношеством пообщаться? То-то и оно — здесь. Что грустненькая и беленькая? Влюблена? Денег нет? Экзамены не сдала?
— Экзамены сдала…
— Понятно. А денег нет. И любовь безответна. Эх-хе-хе, Птаха, если б это самые страшные горести в вашей жизни были! Пошли побродим, дождь кончился вроде. Обожаю гулять в «Зоо»: наша людская жизнь после общения с миром зверей не кажется столь ужасной.
Часа два Кузин, прогуливая Елену Гуровскую по «Зоо», тщательно «разминал» собеседницу, приглядывался к ней, а потом, видя устремленность гордой, самостоятельной, но мятущейся женщины, сказал, усаживая ее за столик маленького кафе: