Горение. Книга 1
Шрифт:
— Ходят по золоту, не хотят нагнуться! Губернатор — хряк, болван болваном, а пуглив, словно серна: всего ведь боится, право слово, всего! Россию гнет экономический кризис, помещик не знает, как управлять мужичьем, думает только о том, как на свое поместье денег получить, фабричный туп, пьян, от мастера зуботычину как собака сносит, а у нас руки в кандалах: чтоб хоть какое дело получить, хоть какой подряд — тысячу столоначальников обойди, каждому — презент, каждого неделю жди, а время-то, время летит!
— Тайм из манэй, — согласился Николаев. — Это верно. Согласен, Джон Иванович? Или спорить станешь?
— С тобой, пьяным, нет дискашенс, ты пьяный — идиот, рилли, эн идиот…
— Демократия у нас с гувернером, — вздохнул Николаев и повел глазом на бутылку.
Джон Иванович понял, поднялся, наполнил
— Хорошая у нас демократия, — продолжал Николаев, выпив. — Я, ежели рассержусь, прогоню Джона Ивановича взашей, и он это знает, а потому идиотом меня обзывает только за дело, когда моя дурь и ему опасна.
— Да будет вам, Кирилл, — поморщился компаньон Шавецкий, отпив свою рюмку до половины. — Что вы куражитесь? Я об серьезном, право же.
— И я об том же. Вы все больше по Германиям, милый, а я с Джон Иванычем в Нью-Йорке делу учился. У них дело словес не боится: что не так — доллар в зубы, ай эм вери сорри, в ваших услугах более не нуждаюсь. И все. Они это с молоком матери усвоили, они болтают, что хотят, пока не началась работа. Для них страшнее мастера зверя нет: он за качеством труда смотрит. А у нас болтун — самый страшный зверь, к нему все прислушиваются, к журналисту-бумагомарателю, к социалисту, к недоучившемуся студентику. В то время как, — Николаев снова поглядел на бутылку, и Джон Иванович быстро наполнил рюмки — свою, компаньона и ученика, — страшны ему, хряку-губернатору, мы. Люди дела. Он думает войском принудить людишек к работе, полицией, страхом, а сие невозможно. Рублем — да. Придет время — принудим. Доброе это будет принуждение, все останутся в выгоде, все, кроме губернатора: он тогда как дед-мороз в мае будет. И он это прекрасно понимает, — трезво, чуть подавшись вперед, закончил Николаев. — А вы мне про губернаторский идиотизм! Никакой это не идиотизм, а способ его борьбы за существование.
— Райт, — сказал Джон Иванович. — Верно.
Шавецкий рюмку свою, поднесенную было к губам, поставил на маленький столик и впервые за пять месяцев знакомства с шумным, болтливым, рассеянным, пьяным, невнимательным, грубым, сентиментальным, тихим, добрым Николаевым посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. «ЦИРКУЛЯР ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ ОТ 26 ИЮНЯ 1902 Г. №4317 ГГ. НАЧАЛЬНИКАМ ГУБЕРНСКИХ ЖАНДАРМСКИХ УПРАВЛЕНИЙ. Подлежащие по высочайшим повелениям, за государственные преступления, высылке под гласный надзор полиции в Восточную Сибирь: Феликс Дзержинский и Михаил Сладкопевцев с пути следования на места водворения скрылись. О названных лицах имеются следующие сведения: 1. Дзержинский, Феликс Эдмундович, дворянин г. Вильны, вероисповедания римско-католического, родился 30 августа 1877 года в имении Дзержиново, Ошмянского уезда, Виленской губернии, воспитывался в 1-й Виленской гимназии, откуда вышел а 1896 году из VIII класса; холост, родители умерли, братья: Станислав — окончил куре в С.
– Петербургском университете. Казимир — бывший студент Юрьевского ветеринарного института, где проживает, неизвестно; Игнатий — студент Московского университета; Владислав — ученик 6-й С.
– Петербургской гимназии и сестры — Апьбина, по мужу Булгак, проживает в имении мужа близ города Бобруйска Минской губернии, и Ядзига, по мужу Крушелевская, живет в имении в Поневежском уезде. В 1897 году привлекался при ковенском губернском жандармском управлении к дознанию по обвинению в распространении среди рабочих социально-революционных идей и, по высочайшему повелению 12 мая 1893 года, выслан под гласный надзор полиции в Вятскую губернию на 3 года и водворен на жительство в с. Кайгородском, Слободского уезда, откуда в августе 1899 года бежал, 23 января 1900 года арестован в числе участников сходки рабочих в гор. Варшаве и вновь привлечен при варшавском губернском жандармском управлении к дознанию по обвинению в социалистической пропаганде среди фабричных рабочих, и, по высочайшему повелению, последовавшему в 20 день октября 1901 года по вменении в наказание предварительного содержания под стражей, подлежал подчинению гласному надзору полиции с высылкой в Восточную Сибирь на пять лет и оставлением без дальнейшего исполнения воспоследовавшего о нем высочайшего повеления, 12 мая 1893 г. По пути следования на водворение в Вилюйский округ Якутской области 12 июня 1902 года из Верхоленска скрылся.
(Хорошо работал Департамент! Тысячи провокаторов держал, а в одном лишь документе две ошибки наляпал: вместо сестры Альдоны изобрел Альбину, а Ядвигу Кушелевскую сделал некоей «Крушелевской».)
Сладкопевцев, каким-то чудом выброшенный на камни, ухватил Дзержинского за воротник пальто, когда тот, взмахнув руками, исчез в дымной темноте воды, потащил к себе, оскользнулся, но удержался все же, не упал и, застонав от напряжения, поднял товарища к дереву, торчавшему страшно, как чудовище на врубелевской иллюстрации. Дзержинский обхватил мокрый ствол руками; сделал два быстрых рывка, как в гимназическом, далеком уже детстве, ощутил под ногами не пустоту, а камень, упал на берег рядом со Сладкопевцевым и зашелся кашлем, а потом ощутил теплоту во рту: тоненько, из самой далекой его глубины пошла кровь, ярко-красная, легочная.
Он заставил себя подняться с холодной земли, стащил тяжелое пальто, пиджак, рубашку и спросил:
— Спички у тебя намокли?
Сладкопевцев достал трясущейся рукой коробок; там было с десяток спичек. Он чиркнул одной — сине-желтое пламя занялось сразу же, и Дзержинский, увидав тепло, сказал:
— Погоди, надо ж сначала сучьев натаскать.
Костер занялся сразу — выстрелил белым пламенем. Дзержинский ощутил дымный жар.
— Ближе к огню, Миша, согреешься, — сказал Дзержинский, — ближе…
Сладкопевцев замер; вздохнув, покачал головой:
— Не надо… Вон, торопятся за нами.
Дзержинский резко обернулся: по сыпуче-песчаному берегу Лены, с большака, бросив телегу, спешили люди — к поваленной могучей древесине, убитой, верно, молнией, была привязана длинная лодка. Таких лодок вдоль по Лене было множество — специально для добровольных стражей «государева порядка», именовавшихся «караульной службой»…
… Лодка сунулась носом в песок того островка, на котором оказались беглецы. Первым на берег соскочил бородатый старик с бляхой на груди, где был выбит царский орел; следом за ним выпрыгнули еще двое, остановились, перетаптываясь: один барин сидел на камне, а второй, голый, бегал вокруг костра.
— Иди сюда! — крикнул Дзержинский старику с бляхой, по должности именуемому «надсмотрщиком за политическими ссыльными». — Не видишь, что ль, в беде мы?!
Старик, услыхав окрик, посмотрел на беглецов испытующе.
— Здесь лодка наша разбилась и вещи потонули, все деньги пропали, полсотни всего осталось, — пояснил Сладкопевцев, достав из кармана мокрую пятерку. — Я сын купца Новожилова, это приказчик мой — из немцев. Нас отвезите на берег, а сами вещи ищите и деньги со дна поднимите. За труды отблагодарю.
Дзержинский надел рубашку, еще влажную, пропахшую дымком, но теплую; натянул сапоги, накинул на плечи пиджак, а поверху набросил пальто, ставшее от жаркого костра тугим и негнущимся: брось — колом станет.
Дзержинский представил себе это ставшее колом пальто тем, иным, арестантским, которое зовут халатом, и такое же оно негнущееся, и так же хранит колокольную форму — даже после того, как обладатель его, продергавшись томительно долгие секунды в петле, замрет и станет медленно синеть лицом…
Первым о герое восстания 1863 года, легендарном защитнике Севастополя Ромуальде Траугутте, подполковнике русской армии, повешенном в Варшаве, Феликсу рассказывал отец. Мальчику тогда было четыре года, и мать поразилась, как сияли глаза сына, когда он слушал отца. Эдмунд Дзержинский умер рано, но мать, пани Елена, запомнив, как муж ее говорил с детьми, стала читать им те книги, которые более всего любил пан Эдмунд. Именно она рассказала уже десятилетнему Феликсу о Траугутте второй раз — мальчик любил старину, он чувствовал ее.