Горение. Книга 1
Шрифт:
— Я сделал все, что мог, Аркадий Михайлович.
— Вы думаете, я не благодарен вам за это? Виню я не кого-нибудь, а себя. Что ж, на ошибках учатся. Сделаем вывод.
… Слово, данное барону Остен-Сакену, фон Бюлов сдержал: в Кенигсберге была арестована группа русских социал-демократов (в Берлине все успели скрыться), которая «держала» перевалочные склады «анархической» литературы возмутительного содержания, «хранение которой в „дружественной державе“, то есть в России, карается каторгой».
Через три дня в немецких газетах начался хорошо организованный шабаш; описывались подробности ареста «террористов, укрывавших бомбы, револьверы и пулеметы»; намекалось, что люди эти говорят по-немецки «с акцентом, достаточно явно определяющим их национальную принадлежность»; что склады
Ларчик открывался просто: дело было не только в Гартинге и Остен-Сакене; дело было в Круппах и Зауэрах, которые властно диктовали политикам свои требования: «Дайте нам русский рынок, ибо это ближе и дешевле, чем Канада, Бразилия, Персия или Япония. Рынок только тогда
—рынок, если налажены добрые отношения, доверие и взаимовыручка».
Службы разведки крупнейших германских концернов точно заметили тенденцию русского министерства иностранных дел: подспудно, неуклонно, неведомые, но могущественные силы проводили курс на сближение с Англией, невзирая на то, что граф Витте продолжал настойчиво повторять: «Лишь союз России, Германии и Франции может гарантировать стабильность Европы». Новые веяния в Санкт-Петербурге — таинственные, неуловимые — носили характер англофильский; Германию хотели оттеснить, завязав на шее Берлина «жгут англо-русско-французской дружбы».
Поскольку русская политика, как внешняя, так и внутренняя, была персонифицированной, авторитарной, то есть государевой, Берлин решил сыграть именно на этом, доказав Царскому Селу, что лишь правительство Кайзера понимает заботы Самодержца, в то время как британский Эдуард раздавлен парламентом, бесправен и является пешкой в руках франкмасонов, а уж о Париже, где в кабинете министров всевластвуют социалисты, и говорить нечего.
Арестами социал-демократов русского происхождения Берлин как бы протягивал руку Санкт-Петербургу — за государем оставалось руку эту дружескую принять.
Николай Второй весьма внимательно отнесся к событиям, которые начали медленно и туго раскручиваться в Берлине, начавшись в общем-то с того, что Дзержинский придумал и осуществил комбинацию против Гартинга, представлявшего не протокольные (как Остен-Сакен), а истинные интересы российского трона.
В ответ на арест «нигилистов, анархистов, бандитов, замышлявших заговор против священной особы», в ответ на угрозу Берлина, а может, и не угрозу, а твердо принятое решение — выдать России арестованных и никак не мешать Гартингу и впредь шпионить, в рейхстаге с протестом выступил юрист социал-демократии Германии профессор Гаазе.
Ему немедленно ответил статс-секретарь фон Рихтгофен:
— Имперскому канцлеру известно, что чиновнику, принадлежащему к здешнему русскому посольству, поручено его правительством следить за действиями и происками находящихся в Германии русских анархистов. Устранение существующих условий представляется канцлеру ненадлежащим; это в интересах нашей империи, чтобы за происками иностранных анархистов следили органы их отечественного государства — без осуществления публичной должности. Я охотно объявляю, что мы никоим образом не намерены оказывать содействия взбунтовавшимся подданным дружественного государства, мы не имеем никаких оснований заявлять о каком бы то ни было участии к фанатичным врагам существующего правового строя в этом соседнем государстве. В общем, это не только в интересе России, но в интересе всех цивилизованных государств — бороться с анархическими происками. Вы не можете требовать, господа депутаты, чтобы со столь опасными индивидами мы обращались в бархатных перчатках. Я думаю, что наш долг заключается в том, чтобы содействовать самому тесному соприкосновению полицейских установлений различных соседних государств в их борьбе против террора. Русских анархистов невозможно препровождать ни в какое другое место, кроме как на русскую границу — для передачи по надобности. Не думаете ли вы, что прием высланных русских анархистов доставит удовольствие
Карл Либкнехт назвал выступление барона Рихтгофена «циничным, аморальным» и немедленно организовал кампанию в социал-демократической прессе: материалы с новыми фактами готовил Дзержинский.
Август Бебель говорил в рейхстаге:
— Господин статс-секретарь, видимо, не предполагал, выступая со своим пресмыкательским заявлением, что реакция будет столь единодушной, начиная от социал-демократов и кончая буржуазными радикалами. Называя «анархистами и нигилистами» социал-демократов, которые никакого отношения к террору не имели и не имеют, но которые не отрицают своей работы в области пропаганды идей гуманизма и классового равенства, барон Рихтгофен упустил из виду, что даже господин Петр Струве со своим умеренно-буржуазным журналом «Освобождение» запрещен в России и официально именуется «анархистом», тогда как у нас в Берлине его не называют иначе, как «консерватор». Выступление барона Рихтгофена свидетельствует о том, что правительство пошло на поводу у тех сил, которым само слово «прогресс» представляется анархизмом. Однако, к счастью, прогресс неодолим — в России тоже!
Фон Бюлов разыгрывал свою комбинацию по законам Мольтке, по военным законам «больших охватов». Он ждал, что реакция на выступление Рихтгофена будет именно такой, какая и планировалась. Он не торопился «ударять» и на этот раз, он давал страстям накалиться.
Дзержинский приехал к Либкнехту вечером, уставший после тяжелого дня: спорил до хрипоты с варшавскими «анархистами-коммунистами».
«Называя себя „коммунистами“, вы призываете к кровавому бунту, вы повторяете Нечаева, а ваши слова немедленно подхватывают буржуа и тычут носом неподготовленного читателя: „Смотрите, что вам готовят „анархо-коммунисты“, они ведь „Интернационалом“ клянутся — не чем-нибудь! Поэтому я повторяю, и теперь уже в последний раз: либо вы прекратите безответственную болтовню, спекулируя святым именем „Интернационала“ и „Коммуны“, либо мы обрушимся против вас, как против наемников реакции, именно наемников! Услужливый дурак — опаснее врага! Мы станем бить наотмашь, мы пойдем на сокрушительное и окончательное размежевание, заклеймив вас худшими пособниками буржуазии!“
Говорил он с такой тяжелой убежденностью, что Либезон, Никишкин, Калныш и Витько возражать не посмели: глаза Дзержинского горели открытой, нескрываемой яростью. (Лишь после революции Дзержинский узнает, что Либезон и Никишкин были на содержании Департамента полиции, получая ежемесячное вознаграждение за публикацию своих «возмутительных брошюр».)
— Вы желтый, Феликс, — сказал Либкнехт. — Давайте-ка я заварю вам крепкого кофе, а?
— Тогда вообще не усну.
— Чая?
— А молока у вас нет, Карл? Я бы с удовольствием выпил стакан молока.
— Пива есть три бутылки, это у немца, всегда найдется в доме, а молоко мы пьем редко. Хотите пива?
— Я же не пью.
— Слушайте, нельзя следовать во всем Робеспьеру! Пиво, в конце концов, национальный напиток Энгельса! — Либкнехт улыбнулся. — Что вы такой взъерошенный?
— Карл, мне кажется — я это кожей ощущаю, — сейчас период затишья перед бурей: вряд ли Бюлов смирится с той пощечиной, которую ему отвесил товарищ Бебель.
— Смирится, — ответил Либкнехт, — ему ничего не остается, как смириться с нашей правдой. Он вышел на трибуну схватки неподготовленным.