Горение. Книга 1
Шрифт:
— Здравствуй, Феликс, здравствуй, друг! Что удивляешься? Зиночка — моя подруга. Видишь — могут же мирно жить эсдеки с эсерами. — Он засмеялся, обнял Дзержинского, провел его в маленькую, светлую мансарду, откуда открывался вид на Париж — крыши, крыши, сколько же одинаковых крыш в этом сказочном городе?! — Зинуля, соорудишь нам чая, да? Ты голоден, Феликс? Зинуля, у нас что-нибудь осталось от вчерашнего пиршества? Вчера приходили Савинков и Чернов, отмечали удачу… — Он оборвал себя, как Михаил год назад при встрече в Женеве, на берегу озера.
«От меня
— Ты бы хоть таиться научился толком, Алеша! Если бы я ставил своей целью знать причину вашего с Черновым торжества, если бы это нам было надобно, — подчеркнул Дзержинский, — мы бы это узнали от Зиночки — как социал-демократ она превыше всего чтит дисциплину, разве нет?
— Нет, — ответила Жуженко и, взяв Дзержинского под руку, повела к столу, — для женщины, даже революционерки, любимый человек превыше дисциплины.
— Что ж, хорошо, когда честно, — сказал Дзержинский, — беру обратно свои слова.
— Отчего же, слова были — в принципе — верные, — не согласился Сладкопевцев, — хоть и обидные. Ты откуда?
— Лучше спроси — куда?
— Куда?
— В распутье, — хмуро ответил Дзержинский. — Про кенигсбергский процесс все знаешь?
— Да, читал. И Зина многое рассказывала. Поздравляю тебя, Феликс, ты многое сделал для этой победы.
— Зиночка, — заметил Дзержинский, — непорядок получается, своего рода односторонность информации. Вы тогда в Берлине были, от вас не таились — а вы здесь все товарищам эсерам и выложили?
— Исправлюсь, — ответила высокая, красивая женщина и пошла на кухню — собирать остатки пиршества.
— Алеша, — проводив ее взглядом, сказал Дзержинский, — ваши товарищи не ведают, что творят.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду те брошюры и прокламации, которые были захвачены в Кенигсберге: это же подарок охранке.
Лицо Сладкопевцева внезапно ожесточилось:
— Мы не намерены менять программу в угоду охранке, Феликс!
— Значит, вы намерены и впредь печатать цареубийственную белиберду?
— Во имя этой «белиберды» товарищи идут на эшафот!
— И тащат за собой тысячи других!
— Ты упрекаешь меня в непорядочности?
— Алеша, пожалуйста, не кори меня за резкость, но я бываю на родине не в кружках террористов, которые должны избегать широких контактов, а в массе, в рабочей массе. Я вижу, что происходит, более широко, объективней, чем ты, — не в силу какой-то своей особенности, но оттого, что верю в иную доктрину, в доктрину массовую, а не индивидуальную.
— Массу должна вести личность, Феликс, а ничто так не зажигает массу, как жертвенность.
— Ты имеешь в виду убиение губернатора?
— Я имею в виду гибель наших товарищей после убиения, как ты говоришь, губернатора.
— Но это чудовищно, Алеша! Разве можно подпаливать «человечиной»?! Это безнравственно, наконец! Это
— По-твоему, кружковая болтовня о сладком будущем — лучше. Словом революцию не сделаешь.
— Помянешь меня, Алеша, — ответил Дзержинский устало, ибо истину эту приходилось повторять до утомительного часто, — на баррикады, когда начнется вооруженное восстание, в первую очередь станут рабочие, объединенные нашим словом, а не вашим делом.
— Слава богу! Впервые услышал от тебя про вооруженное восстание — мне казалось, вы вырождаетесь в просветителей.
— Слушай, а вы нас-то читаете? — изумленно спросил Дзержинский. — Или вроде ущербных писателей — только самих себя? Мы же повторяем неустанно: сначала пропаганда, сначала понимание момента, сначала изучение: «во имя чего? с кем? какие средства используя? », а потом — восстание, баррикады, потом борьба— как же иначе?!
— Где это у вас написано? Люксембург воюет с социалистами из-за их национализма. Ленин все больше статистические таблицы Урожаев приводит и сравнительные данные о производстве проката в Руре и России, Мартов мечтает о парламенте…
— Ну что ты скажешь?! — Дзержинский даже рассмеялся ярости.
— Спорщики, — позвала с кухни Жуженко, — ужин готов, и оба вы не правы, не ярьтесь — рассоритесь.
(Сотрудник Гартинга многоопытный, Зинаида Федоровна Жуженко знала, как разжечь спор — не назойливо, по-доброму, заитересованно. А в споре так много препозиций открывается, которые столь важны для Департамента полиции, что старайся ничего не пропустить — интонация важна, не то что слово.)
Расстались под утро, ни в чем друг с другом не согласовавшись!
В Кракове Юзефа Пилсудского не было — Дзержинскому сказали, что он устраивает смотр подполью, потому что готовится ехать в Японию, договариваться с микадо о помощи польским повстанцам. И Дзержинский отправился в Польшу.
— Вы не правы, Юзеф, вы не правы. — Дзержинский отхлебнул холодного, крепкого завара чая и легко откинул невесомо быстрое тело на тяжелую спинку крепкого стула. — Примат массы над звеном, над ячеею — понятен и гимназисту. Вы зовете своих к национальному отъединению, к сепаратизму — ну и поколотит царь всех поодиночке.
— Чем хуже — тем лучше, — ответил Пилсудский.
Большие голубые глаза его смотрели холодно, сквозь Дзержинского, вернее говоря, обтекая его, и смыкались где-то за спиной, на грязных, засиженных мухами кисейных занавесках станционного, буфета, сквозь которые перрон казался плохим синематографом, слишком медленным и крупнозернистым.
— Что касается целесообразности трагического, я готов развить свою позицию, только, пожалуйста, не глядите сквозь, обратите мужественный взор свой на меня. — Дзержинский заставил себя улыбнуться, хотя внутренняя дрожь была в нем — и не от обострения чахотки, а потому что разговор этот был важен для него — последняя попытка убедить или же убедиться самому, что ППС потеряна навсегда и никакие, даже временные с нею коалиции невозможны.