Горгулья
Шрифт:
И это прекрасно. И пускай я не могу сказать за женщин, но воображаю, что и они (конечно, вслух не признаются) мечтают об одном и том же: обладать мужчиной, завладеть его суровой красотой, хотя бы на несколько секунд.
И вообще, что им от моих измышлений? Я не болел ни СПИДом, ни герпесом; правда, лечился от всякого другого и получил кучу уколов в задницу — но кто же не лечился? Немножко пенициллина никому не повредит. Хотя, с другой стороны, легко вот так с нежностью вспоминать мелкие ЗППП, когда тебе ампутировали пенис.
Пожалуй, не годится для меня их творческая визуализация.
Конни
Бэт, явно самая старшая из трех медсестер, делала мне дневной массаж.
Бэт была ужасно тощая и ужасно серьезная. Волосы у нее вились, порой даже слишком буйно, но она явно не собиралась им потакать.
Быть может, из-за того, что работала в ожоговом отделении не первый год, она наотрез отказывалась допускать хоть какую-то человеческую привязанность к пациентам.
Мэдди, ночная сестра, выглядела так, словно вот-вот готова сорваться в ближайший бар строить мужикам глазки. Не обязательно давать, но уж пофлиртовать непременно. Даже ухаживая за нами, жертвами ожогов, Мэдди нарочито вертела бедрами под белой юбкой. Попа у нее была, в моей терминологии, павианья — обезьяны за такой готовы со скалы попрыгать. Порочная, испорченная девчонка, Мэдди, казалось, и в медсестры пошла лишь для того, чтобы с полным правом носить медицинский халатик, как в порнофильмах. Однажды она заметила, как я на нее пялюсь, и произнесла:
— А ты до аварии был самец хоть куда, верно?
Фраза прозвучала не вопросительно, а скорее утвердительно. Мэдди совсем на меня не сердилась, просто удивлялась.
В конце недели приехала мать Терезы — забрать вещи. Она описала мне похороны: оказывается, мэр прислал «прекраснейший венок из лилий», и все хором пели псалмы, «и голоса летели к небесам». Потом, забывшись, с тоской посмотрела в окно, на парк через дорогу, где дети шумно играли в бейсбол. В моих глазах эта женщина за секунду постарела на десять лет. Она отвела глаза от детей, взяла себя в руки. И несколько минут не могла решиться задать вопрос.
— Что Тере… — начала она. — Мне сказали, моя дочь скончалась в вашей постели. Как она?..
— Нет, — ответил я. — Она не страдала.
— Почему она пришла… к вам?
— Я не знаю. Она сказала, Бог считает меня прекрасным.
Мать кивнула и сдавленно всхлипнула.
— Тереза была такой хорошей девочкой! Она столького заслуживала…
Не в силах договорить, она отвернулась, и чем больше старалась успокоиться, тем сильнее дрожали у нее плечи. Наконец она сумела снова взглянуть на меня.
— Господь милосердный
Потом шагнула к двери, но остановилась.
— «Не головня ли он, исторгнутая из огня?» — Она выпрямила спину. — Это Захария, глава третья, стих второй.
Мир благ.
Сунула под мышку пластиковые цветы и ушла.
Кто долго лежал в больнице, знает, как от запаха нашатыря нос утрачивает чувствительность.
Во время одного сеанса санации, когда Нэн скребла мое тело, я спросил:
— Как я пахну?
Она смахнула пот со лба рукавом белого халата и явно раздумывала, сказать ли правду или придумать что-то более приятное. Когда Нэн раскрыла рот, я уже знал, что выберет она правду. Так всегда бывало.
— Лучше, насколько это возможно. Это… в смысле, вы… вы пахнете застарелой плесенью. Как будто в давно покинутом доме очень долго не открывали окна.
И она продолжала выскабливать и подновлять этот давно покинутый владельцем дом. Я хотел сказать ей, что это ни к чему, однако знал: Нэн лишь подожмет губы, а работать станет еще усерднее.
В больнице неспособного позаботиться о себе пациента осаждают посторонние люди: они сдирают с вас заживо кожу; они не способны смазать вас достаточным количеством крема, чтобы тело не так чесалось; они все время называют вас солнышком и зайчиком, хотя вы и близко не похожи ни на солнышко, ни на зайчика; они считают, что порадуют вас, если натянут тошнотворные улыбки на противные лица; они обращаются к вам так, будто вам сожгли не тело, а мозг; они стараются быть хорошими, «заботясь о тех, кому повезло меньше»; они плачут только от того, что у них есть глаза. Есть в больнице и посторонние другого сорта: эти и хотели бы поплакать, да не могут, вот и начинают бояться самих себя больше, чем вида ваших ожогов.
Когда уже не мог выносить телевизор, я начинал считать отверстия в подвесном потолке. Пересчитывал, перепроверяя себя. На закате запоминал хитросплетения теней по стенам. Научился по шагам определять настроение каждой из медсестер. Скука лежала со мной в одной постели и сминала мои простыни. Змея, вот сучка, все лизала основание черепа. Я иду… Меня снедали белизна, и духота, и запах антисептика. Мне хотелось просочиться сквозь мочевыводящий катетер и утопиться в собственной моче.
Было ужасно; однако после слов Нэн о том, что после выписки из больницы (до которой еще очень много месяцев) меня отправят в центр реабилитации с целью обеспечить «реинтеграцию» в общество, стало еще хуже. Когда-нибудь, добавила Нэн, я сумею почти полностью себя обслуживать и жить самостоятельно.
Через семнадцать лет после освобождения из одного казенного дома я попаду в другой казенный дом. С той разницей, что тогда я был ребенком без гроша в кармане и впереди меня ждала целая жизнь. К тридцати пяти годам я стал сожженной, использованной спичкой.
Итак, я слушал докторов и согласно кивал в ответ на рассказы о предстоящих операциях, хотя с неменьшим успехом они могли бы готовить меня к экскурсии в затонувший на дне морском город. Я подмахивал бланки согласия, отписал свой дом и личные сбережения. Лечение таких, как у меня, ожогов порой обходится в полмиллиона долларов, а то и зашкаливает за миллион.