Горькая полынь. История одной картины
Шрифт:
— А где художник? — уточнил кантор, хотя, в сущности, какое ему могло быть дело до того живописца?
Синьора Чентилеццки сразу как-то насупилась, словно готовый свернуться еж, и уколола его взглядом исподлобья.
— Я художник, — буркнула она, отходя к мольберту.
На этот раз с удивлением он справился быстрее и предложил помощь.
— Я оставила в коридоре подрамник, — сказала она. — Если вас не затруднит…
— Конечно, но что есть «подрамник»?
— Холст на раме.
Ее движения поражали меняющейся чередой свойств: все свои вещи она расставляла то резкими у грубоватыми жестами, то едва ли не танцевала одинокой грацией вокруг сооружаемого рабочего места.
— Куда вам его поставить, синьора? — выглядывая из-за принесенного холста, спросил
Она, не глядя, указала на мольберт, но не привинченную фиксатором нижнюю рейку при постановке перекосило, и подрамник едва не слетел с нее на пол, в последний миг пойманный кантором. Синьора Чентилеццки — совсем еще, между прочим, молодая девушка — смерила его взглядом, которым высказала все, что думает о белоручках-музыкантах. Когда же он извинился за неловкость, художница сразу повеселела:
— Ничего страшного. Это прикручивается вот здесь, а сверху закрепляется здесь. Благодарю вас.
Они обернулись: на пороге стоял Дженнаро, и стоял он там уже продолжительное время, с интересом за ними наблюдая.
— Доброго дня! Неужели я опоздал?
— Нет, проходи — и начнем, — спокойно сказал Шеффре, хотя на самом деле до спокойствия ему было далеко.
Странно начавшийся день странно и длился. То, что уже давно отболело, умерло и лежало где-то на дне застоявшейся трясины, будто торфяная мумия, внезапно дало о себе знать. Кантор начал свой урок, художница встала к своему холсту, наводя на Дженнаро сложенные окошком руки и прищуриваясь, а сам ученик как ни в чем не бывало взялся за ноты. И Шеффре чувствовал нет-нет да возникавшее желание снова и снова посмотреть на Чентилеццки — не на то, что она делает у мольберта, а на нее саму. Он уже давно не припоминал за собой подобных мыслей, тем более сама Эртемиза, казалось, совершенно забыла о его существовании, видя перед собой только мальчика за клавесином и торопливыми штрихами кисти перенося его позу на холст.
Художница была немалого роста — лишь слегка ниже него, — в широкой, перепачканной красками, скучно-серой одежде без малейших намеков на кокетство кружев или вышивки. Темные волосы, брови и диковатый пристальный взгляд карих глаз янтарной глубины выдавали в ней очевидную примесь южных кровей, а звучный, с оттенком металла голос вызвал у кантора легкий вздох профессионального сожаления: поставленный для вокала, он украсил бы оперную сцену великолепным контральто. Наверное, до самого конца жизни ему не забыть этот сказочный, переливчатый тембр; и по сей день не бывало случая, чтобы, задумавшись о своем, Шеффре не вспоминал ее шепот, такой тихий и слабый перед смертью: «И все-таки я пела»…
— И ты, конечно, не хотел бы вернуться домой! — насмешливо и вкрадчиво прозвучал не вопрос — утверждение.
— Я не знаю, — отрывая взгляд от своих записей, машинально ответил кантор.
Наступила тишина. Шеффре поднял голову и увидел перед собой две пары изумленных глаз: перестав играть, на него, хлопая ресницами, уставился Дженнаро, а синьора Чентилеццки замерла с кистью в руке.
— Простите, — замялся он, — я иногда говорю по привычке сам с собой. Не обращайте на это внимания.
Проклятие, неужели я сказал это вслух…
Кантор встряхнулся, провел рукой по лицу и, извинившись, вышел в коридор, чтобы глотнуть свежего воздуха. Видимо, от едкого запаха лака в голове у него помутилось, и он стал слышать несуществующие голоса.
Эртемиза и Дженнаро переглянулись.
— Я тоже это слышал, — признался мальчик.
Глава пятая Стон альраунов
Три года, последовавших за переездом во Флоренцию, Эртемиза провела словно в каком-то затяжном и нелепом сне, спасаясь лишь в своей работе. Впервые узнав о том, что скоро станет матерью, она внутренне взбунтовалась: это означало, что снова не она сама, а кто-то извне будет распоряжаться ее временем и силами. Кто-то, связанный с тем и навязанный тем, кого она не любила и считала в своей жизни посторонним пришельцем.
Художником Пьерантонио оказался слабым и притом ленивым, и будь в их семействе только один живописец — в его лице, — мастерская и весь
Ко всему прочему, когда фигура жены изменилась до такой степени, что стала вызывать у Стиаттези лишь отвращение, он принялся пропадать сначала днями и ночами, а потом неделями, иногда не стесняясь приводить домой своих дружков и потаскух, которых подбирал в игорных притонах. Однажды, уже будучи едва ли не на сносях, Эртемиза не вытерпела. Услышав грохот на крыльце, она протерла руки тряпкой, повела затекшими плечами и твердым шагом покинула мастерскую. Пьерантонио был пьян, как и его спутники, несмотря на еще не поздний вечер, и на вопрос, почему бы им не убраться туда, откуда они все пришли, ответил лишь смехом, который подхватили и гости. Жена невозмутимо предложила ему пойти следом за нею на веранду, где вдруг облеклась каким-то зловещим флером, а в черных от ярости глазах ее засквозил дьявольский огонь. Не повышая голоса, она медленно проговорила всего одну фразу:
— Если еще раз ты посмеешь привести сюда это, — и, указав большим пальцем через плечо в сторону шумной толпы снаружи, завершила: — я тебя прокляну.
Стиаттези отчего-то сразу поверил: проклянет. Может, виной тому было опьянение, преувеличенно мрачно рисовавшее ему картину мира, но он в самом деле напугался тогда настолько, что душа ушла в пятки.
— Хорошо, хорошо, мы уже уходим. Не злись!
Он и в самом деле никогда больше не посмел нарушить ее запрет. Даже получая скудные заказы по ремесленной части, Пьерантонио понимал, что хозяин положения — не он, что без денег жены им не протянуть и что она и в самом деле, если разгневается, будет способна выполнить свою угрозу. Когда однажды на исходе октября Эртемиза пришла домой с заказа и велела его подмастерьям сходить за вещами к повозке, Стиаттези даже удивился, почему это вдруг супруга изменила своим привычкам и перестала корчить из себя самостоятельную, сильную и независимую особу. Все выяснилось, когда после ухода ребятишек она окликнула служанку:
— Абра! Будь добра, приведи акушерку, у меня по дороге отошли воды, — и та, охнув, сломя голову бросилась за подмогой.
Все так же равнодушно жена сообщила уже Пьерантонио, что заверенное у нотариуса завещание на случай ее смерти в родах лежит в старом секретере на средней полке, среди закладных и прочих документов. В ответ на суеверное восклицание не кликать своими словами беду Эртемиза сказала, что ее мать умерла из-за этого и потому она хочет быть готовой к подобному исходу, если он предрешен судьбой.