Горький
Шрифт:
История болезни
Официальная дата смерти М. Горького (Алексея Максимовича Пешкова): 18 июня 1936 года.
«Пешков-Горький
Алексей
Максимович.
Умер 18/VI—36 г»
Так написано синим карандашом, наискось, на истории болезни Горького.
Заключительная хроника болезни фиксирует состояние умиравшего до самого последнего момента жизни:
«18. VI. 1936. 11 час. утра. Глубокое коматозное состояние; бред почти прекратился, двигательное возбуждение также несколько
Клокочущее дыхание.
Пульс очень мал, но считывается, в данный момент — 120. Конечности теплые.
11 час. 5 мин. Пульс падает, считался с трудом. Коматозное состояние, не реагирует на уколы. По-прежнему громкое трахеальное дыхание.
11 час. 10 мин. Пульс стал быстро исчезать. В 11 час. 10 мин. — пульс не прощупывается. Дыхание остановилось.
Конечности еще теплые.
Тоны сердца не выслушиваются. Дыхания нет (проба на зеркало). Смерть наступила при явлениях паралича сердца и дыхания».
И — последнее:
«Заключение к протоколу вскрытия А. М. Горького:
Смерть А. М. Горького последовала в связи с острым воспалительным процессом в нижней доли легкого, повлекшим за собой острое расширение и паралич сердца.
Тяжелому течению и роковому исходу болезни весьма способствовали обширные хронические изменения обоих легких — бронхоэкстазы (расширение бронхов), склероз, эмфизема, — а также полное заращение плевральных полостей и неподвижность грудной клетки вследствие окаменения реберных хрящей.
Эти хронические изменения легких, плевр и грудной клетки создавали сами по себе еще до заболевания воспалением легких большие затруднения дыхательному акту, ставшими особенно тяжелыми и труднопереносимыми в условиях острой инфекции.
Вскрытие в присутствии всех семи лиц, подписавших заключение о смерти А. М. Горького (крупные медицинские чиновники, виднейшие доктора и ученые, а именно: нарком здравоохранения Каминский, начальник Лечсанупра Кремля Ходоровский, заслуженные деятели науки Ланг, Плетнев, Кончаловский, Сперанский и доктор медицинских наук Левин. — П. Б.), произвел профессор И. В. Давидовский».
По воспоминаниям медицинской сестры Олимпиады Дмитриевны Чертковой, постоянно дежурившей возле тяжело умиравшего писателя, вскрытие проводили прямо в спальне Горького, на столе. Врачи ужасно торопились.
«Когда он умер, — вспоминал секретарь и поверенный Горького Петр Петрович Крючков, — отношение к нему со стороны докторов переменилось. Он стал для них просто трупом. Обращались с ним ужасно. Санитар стал его переодевать и переворачивал с боку на бок, как бревно. Началось вскрытие…» Когда Крючков вошел в спальню, то увидел «распластанное, окровавленное тело, в котором копошились врачи. Потом стали мыть внутренности. Зашили разрез кое-как простой бечевкой, грубой серой бечевкой. Мозг — положили в ведро…».
Это ведро, предназначенное для Института мозга, секретарь Крючков сам отнес в машину. Он вспоминал, что делать это было «неприятно».
Отношение горьковского секретаря (вскоре осужденного и казненного за будто бы убийство Горького и сына его Максима Пешкова) к обычным, вполне естественным манипуляциям медиков с мертвым телом показывает, что вокруг умиравшего Горького бушевали какие-то темные страсти, плелись и сами собой заплетались таинственные интриги.
Ни один из великих русских писателей не умирал в такой закрытой и в то же время открытой для вмешательства посторонних людей атмосфере. Даже не зная всех обстоятельств смерти Горького (а все они никогда не станут известны, так как уже скончались, не оставив мемуаров, непосредственные свидетели этой драматической истории), испытываешь содрогание от ужаса перед тем, во что могут превратить
«Чтобы я пошла смотреть, как его будут потрошить?!»
Олимпиада Черткова, по-женски любившая Горького, считавшая себя любимой им («Начал я жить с акушеркой и кончаю жить с акушеркой», — по ее воспоминаниям, будто бы шутил он с ней наедине [47] ) и утверждавшая (по-видимому, не без оснований), что она является прототипом Глафиры, любовницы Булычова в пьесе «Егор Булычов и другие», отказалась присутствовать при вскрытии дорогого человека. «Чтобы я пошла смотреть, как его будут потрошить?!»
47
Первая гражданская жена писателя Ольга Юльевна Каменская, как и Олимпиада Черткова, окончила акушерские курсы.
Этот пронзительный вскрик боли и любви к сильному и по-своему красивому даже в старости мужчине, который несколько минут назад был жив, и вот его, беспомощного, пластают хладнокровные анатомы, — невозможно сымитировать. Тем более что записывались воспоминания Олимпиады Дмитриевны (Липы, Липочки, как ее называли в семье Горького) А. Н. Тихоновым в той же самой спальне, на том же самом столе в бывшей казенной даче писателя в Горках-10.
Причем записывались спустя девять лет (почему так поздно?) после кончины Горького. Порой самые простые чувства потрясают куда сильнее самых драматических страстей. И спустя девять лет воспоминания Липы дышат жалостью и нежностью земной женщины, уже немолодой — когда Горький умирал, ей было за пятьдесят. Она говорит о смерти не «всемирно известного писателя», кто когда-то воспел Человека как бога, как Титана, а несчастного, измученного страданиями человека.
«А. М. любил иногда поворчать, особенно утром:
— Почему штора плохо висит? Почему пыль плохо вытерта? Кофе холодный…»
Горький в последние дни и часы своей бурной, путаной и полной противоречий жизни чувствовал простую человеческую заботу Липочки и высоко ее ценил. Он называл ее «Липка — хорошая погода», утверждая, что «стоит Олимпиаде войти в комнату, как засветит солнце».
В ночь, когда умирал Горький, разразилась страшная гроза. И об этом тоже «Липка — хорошая погода» вспомнила спустя девять лет так, словно это происходило вчера… Пожалуй, только из ее воспоминаний можно прочувствовать предсмертное состояние Горького.
Олимпиада Дмитриевна Черткова: «За день перед смертью он в беспамятстве вдруг начал материться. Матерится и матерится. Вслух. Я — ни жива, ни мертва. Думаю: „Господи, только бы другие не услыхали!“»
За кого она так волновалась? За «железную» Марию Игнатьевну Будберг, которую не любила, так как ревновала Горького к ней? За Екатерину Павловну Пешкову, видавшую своего законного мужа в разных состояниях и, наверное, слыхавшую от него всякое? Так за кого же? За внучек! За Марфу и Дарью! Чтобы, не дай Бог, девочки не услышали ругани дедушки, не запомнили его таким.