Горький
Шрифт:
Груздев правильно понял Горького. Горький так настойчиво указывал ему на исследования Галанта, что, в конце концов, биограф решил успокоить его: «Дорогой Алексей Максимович, сколь Вы не устрашены доктором Галантом, все же, думаю, не в такой мере, как я — тем, что поставили меня рядом с ним. Я обомлел, когда прочел Ваше письмо! Но поделом! Довела-таки меня жадность до конфуза! Хотя жаден я не так, как Галант, а по-иному. Галант охотится за хвастливенькими, худосочными выводами, — мне нужны честные, как столб, факты».
Под «жадностью» Илья Груздев имел в виду свою дотошность, с которой он, как биограф, старался проследить реальную связь
Но Горький не хотел так считать. Тем более перед возвращением в СССР, где советский народ и «лично товарищ Сталин» ждали не человека, когда-то излечившегося от психопатологии, а «инженера человеческих душ» (впрочем, это более позднее сталинское определение). Да и по правде сказать, версия Галанта, как и книга Шайкевича, была столь же скучна, сколь фрейдистские «изыскания» вокруг носа Гоголя.
Кое-что из своих «открытий» о Горьком Галант все-таки опубликовал в необычном периодическом издании «Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии)», выходившем в 1920-е годы под редакцией Г. В. Сегалина в Ленинграде. Одна из его статей называлась «К суицидомании Горького».
Вывод статьи не блистал оригинальностью: «Горький до того часто говорит в своих рассказах о самоубийстве и заставляет так часто своих героев покушаться на самоубийство <…>, что можно говорить о „литературной суицидомании“ Горького».
Кто спорит? В творчестве Горького, особенно раннем, очевидный избыток самоубийц. Начнем с самоубийства Сокола, приветствуемого автором, в отличие от «мудрости» Ужа. А разве не убивает себя Данко, пусть и ради людей? Кончает с собой силач и красавец Коновалов. Илья Лунев в романе «Трое» разбивает себе голову о стену. Вешается на пустыре возле ночлежки Актер. Суицидальный список можно продолжать.
«Влекло меня тогда к людям „со странностями“, — писал Горький Илье Груздеву, вспоминая жизнь в Казани. А что может быть „страннее“ человека, решившего добровольно умереть?»
Отношение к самоубийцам зрелого Горького резко отрицательное. Причем отрицательное до безжалостности. На самоубийство Маяковского он отозвался почти презрительно: «Нашел время». Смерть Есенина более тронула его, всколыхнув воспоминания о поэте. Илья Груздев с ужасом, смешанным с восторгом, писал Горькому о том, как погиб Есенин:
«Есенин в гробу был изумителен. Детское, страдальческое лицо, искривленные губы и чуть сведенные брови. И, странно, куда делась его внешность рязанского мальчика с примесью потасканного альфонса. Вместо этого он напомнил мне итальянца времен Возрождения. Какой благородный профиль, какие красивые руки! Это впечатление дня незабываемое на всю жизнь…
А знаете, как он повесился? Обмотал вокруг шеи веревку и другой конец взял в руку, рукой зацепившись за трубу отопления. Малейшая слабость, и он выпустил бы из руки веревку и сорвался. Но он выдержал и удавил себя».
Интересно, что Горький к подобному способу
«То, что Вы сообщили о Есенине, и поразило меня и еще более цветисто окрасило его в моих глазах. Это — редкий случай спокойной ярости, с коей — иногда — воля человека к самоуничтожению борется с инстинктом жизни и преодолевает его.
Едва ли я страдал когда-либо и страдаю ныне „суицидоманией“ — влечением к самоубийству — как это утверждает д-р И. Б. Галант (опять Галант! — П. Б.) у вас, в „Клиническом архиве“, но было время, когда я весьма интересовался вопросом о самоубийстве и собирал описания наиболее характерных случаев такового. В 97-м году, в Лионе, некий портной устроил в подвале у себя гильотину с зеркалом, чтоб видеть, как нож ее отрежет голову ему. Он это видел, как заключили доктора. В 94-м Кромулин, студент Новороссийского университета, снял с койки матрас, поставил под койку три зажженных свечи и решал сложное математическое вычисление, в то время, как огонь жег ему спинные позвонки и жарил мозг в них. Через 27 минут он уже не мог решать вычисление, а затем — умер. Фактов такого порядка немало, но они, на мой взгляд, имеют характер „исследовательский“, как бы пародируют „научное любопытство“. Случая, подобного Есенинскому, — не помню. Нет ничего легче, как убить себя „сразу“, вовсе не трудно уморить себя голодом, но уничтожить себя так, как это, по Вашим словам, сделано Есениным, — потребна туго натянутая и несокрушимая воля».
Это слова знатока суицида. Но это говорит лишь о том, что вопрос о добровольном уходе из жизни сильно волновал Горького, как один из центральных вопросов вообще. Еще не зная философии Фридриха Ницше, он в раннем творчестве испытывал человека на прочность по ницшеанскому принципу: «Если жизнь тебе не удалась, может быть, тебе удастся смерть?» Но сам Горький, даже ранний, знал наверняка: ему смерть как раз не удалась. Так, может быть, возможно, спрашивал он себя, все-таки удастся жизнь?
Что? Где? Когда?
Что представлял собой город Казань в 1887 году?
Сильно ошибется тот, кто попытается выяснить это из художественной прозы Горького. Повесть «Мои университеты», хотя и привязана точно к месту и времени, к реальным людям и событиям, является своего рода лирическим дневником. Да еще и написанным спустя более чем четверть столетия после событий. Казань вспоминалась Горькому сквозь призму юношеских страданий, памяти о тяжелом физическом труде в пекарнях, на погрузке и разгрузке барж на Волге, хроническом недосыпании, «обидном» отношении к нему и «хозяев», вроде булочника Семенова, и людей образованных, рыцарей просвещения или революции, которые взирали на него как на самородка, на интересный, но «казусный» человеческий материал. А он не был материалом!
И наконец, Пешкова интересовал не городской ландшафт и уж тем более не парадная сторона казанской жизни, но «человеки» или «люди со странностями». А таковые обычно обитают не там, где живут сытые, благополучные.
В 1884–1888 годах Пешков жил в одном из старейших и красивейших городов европейско-азиатской России, в одном из научных и культурных ее центров, с богатейшей торговлей, промышленностью, с интереснейшими традициями — духовными, купеческими, студенческими, русскими и татарскими, — городе чрезвычайно «пестром» этнически и религиозно. И всё это Пешков видел. Но почти ничего этого Горький не заметил. Таков был его угол зрения.