Горький
Шрифт:
Богатое разнообразие казанской жизни мало отражено в «Моих университетах». Только взятые в совокупности все горьковские произведения, условно говоря, «казанского цикла» дают нам некоторое представление об этом богатстве. В «Моих университетах» это можно почувствовать «между строк». Вот похороны девицы Латышевой. Ведь какая, если задуматься, почти шекспировская трагедия! Впрочем, это материал не для Шекспира, а, разумеется, для А. Н. Островского. Попытаемся вообразить ее отца, богатого торговца чаем и «колониальным товаром». Возможно, это тот самый «хозяин», который нанял артель грузчиков, когда его баржа села на мель на Волге. На барже был как раз «колониальный товар» из Персии,
«К полуночи доплыли до переката, причалили пустую баржу борт о борт к сидевшей на камнях; артельный староста, ядовитый старичишка, рябой хитрец и сквернослов, с глазами и носом коршуна, сорвав с лысого черепа мокрый картуз, крикнул высоким, бабьим голосом:
— Молись, ребята!
В темноте, на палубе баржи, грузчики сбились в черную кучу и заворчали, как медведи, а староста, кончив молиться раньше всех, завизжал:
— Фонарей! Ну, молодчики, покажи работу! Честно, детки! С Богом — начинай!
И тяжелые, ленивые, мокрые люди начали „показывать работу“. Они, точно в бой, бросились на палубу и в трюмы затонувшей баржи, — с гиком, ревом, с прибаутками. Вокруг меня с легкостью пуховых подушек летали мешки риса, тюки изюма, кож, каракуля, бегали коренастые фигуры, ободряя друг друга воем, свистом, крепкой руганью. Трудно было поверить, что так весело, легко и споро работают те самые тяжелые, угрюмые люди, которые только что уныло жаловались на жизнь, на дождь и холод. Дождь стал гуще, холоднее, ветер усилился, рвал рубахи, закидывая подолы на головы, обнажая животы. В мокрой тьме при слабом свете шести фонарей метались черные люди, глухо топая ногами о палубы барж. Работали так, как будто изголодались о труде, как будто давно ожидали удовольствия швырять с рук на руки четырехпудовые мешки, бегом носиться с тюками на спине. Работали играя, с веселым увлечением детей, с той пьяной радостью делать, слаще которой только объятия женщины.
Большой бородатый человек в поддевке, мокрый, скользкий, — должно быть, хозяин груза или доверенный его, — вдруг заорал возбужденно:
— Молодчики — ведерко ставлю! Разбойнички — два идет! Делай!
Несколько голосов сразу со всех сторон тьмы густо рявкнули:
— Три ведра!
— Три пошло! Делай знай!
И вихрь работы еще усилился.
Я тоже хватал мешки, тащил, бросал, снова бежал и хватал, и казалось мне, что и сам я и всё вокруг завертелось в бурной пляске, что эти люди могут так страшно и весело работать без устатка, не щадя себя, — месяца, года, что они могут, ухватясь за колокольни и минареты города, стащить его с места куда захотят.
Я жил в эту ночь в радости, не испытанной мною, душу озаряло желание прожить всю жизнь в этом полубезумном восторге делания. За бортом плясали волны, хлестал по палубам дождь, свистел над рекою ветер, в серой мгле рассвета стремительно и неустанно бегали полуголые мокрые люди и кричали, смеялись, любуясь своей силой, своим трудом. А тут еще ветер разодрал тяжелую массу облаков, и на синем, ярком пятне небес сверкнул розоватый луч солнца — его встретили дружным ревом веселые звери. Встряхивая мокрой шерстью милых морд. Обнимать и целовать хотелось этих двуногих зверей, столь умных и ловких в работе, так самозабвенно увлеченных ею.
Казалось, что такому напряжению радостно разъяренной силы ничто не может противостоять, она способна содеять чудеса на земле, может покрыть всю землю в одну ночь прекрасными дворцами и городами, как
— Шабаш! — крикнул кто-то, но ему свирепо ответили:
— Я те пошабашу!
И до двух часов дня, пока не перегрузили весь товар, полуголые люди работали без отдыха, под проливным дождем и резким ветром, заставив меня благоговейно понять, какими могучими силами богата человеческая земля.
Потом перешли на пароход и там все уснули, как пьяные, а приехав в Казань, вывалились на песок берега потоком серой грязи и пошли в трактир пить три ведра водки».
Это — законченное стихотворение в прозе. Здесь всё дышит поэзией, за которой не сразу видишь мысль, которой еще не могло быть у юного Пешкова — идею коллективного труда как силы, способной творить подлинные чудеса. Эта сила и есть бог. Но это мысль зрелого Горького, а пока Алеша просто растворился в «людской» массе, заворожен ее слаженной работой, своеобычной звериной красотой.
Разумеется, описанный случай перегрузки товара с баржи на баржу — случай исключительный. Но таких исключительных случаев было немало. Однако Горький не останавливает на них внимание. Он как будто не догадывается о том, что этот «взрыв» артельного энтузиазма говорил не только о силе и могуществе человека в его изначальной сущности, но и о том, что вся российская жизнь перед революцией свидетельствовала вовсе не об угасании жизненной энергии великой империи, но о ее избыточности. Именно эта избыточность, как ни парадоксально, и явилась причиной революции.
Эту неожиданную мысль в приватной беседе высказал автору этой книги историк и филолог Вадим Кожинов. Но говорил он тогда не о «Моих университетах», а о «Жизни Клима Самгина». Суть рассуждений была следующей. В последнем своем произведении Горький как мыслитель старался доказать, что «сорок лет» перед революцией были годами деградации царской России. Но как поэт и художник он показал нам обратное: избыточность жизни того времени. Если взять всё вместе: размах русского купечества, количество церквей и монастырей, обилие философских и художественных школ, течений и направлений от марксизма до ницшеанства и от реализма до символизма, взрыв артистической деятельности (Московский Художественный театр, Шаляпин, балет Дягилева, «Мир искусства»), то окажется, что «Клим Самгин» является романом о гибели страны, которая не справилась с избытком собственной мощи.
Казань жила своей жизнью. Пекари с подручными выпекали булки, делали кренделя, предварительно выварив сырое тесто в соленой воде. Студенты учились или бунтовали. Красивая девушка от избытка молодых чувств кончала с собой, чтобы отомстить отцу и что-то доказать всему миру. За ее гробом выстраивалось около пяти тысяч человек — только представьте себе эту похоронную процессию! Народники и марксисты спорили на тайных квартирах до хрипоты о Бахе, Лаврове и Берви-Флеровском, а татарские муэдзины по утрам тонкими голосами кричали с минаретов. В Духовной академии (одной из самых крупных в России) обсуждался очередной доклад профессора апологетики христианства Александра Федоровича Гусева, того самого, что станет допрашивать в Феодоровском монастыре покушавшегося на жизнь «цехового Алексея Максимова Пешкова». В психиатрической лечебнице, в трех верстах от города, великий ученый Владимир Михайлович Бехтерев читал лекции, демонстрируя больных. Крючники грузили баржи, воры их ночью обворовывали. Проститутки торговали своим телом, услаждая рабочих и пекарей после выплаты им получки.