Горькую чашу – до дна!
Шрифт:
– Только правду, – повторила она понуро. – Да она очень проста, эта правда. – Она еще раньше сняла шубку и сидела передо мной в черном шерстяном платье, которое я любил. Рыжая копна волос падала справа на грудь. – Просто я не могла тебе все сказать.
– Почему?
– Ты бы запретил мне сюда ходить. Ведь и у нас дома ты запретил мне посещать отца Хорэса.
У меня мороз пробежал по коже. Я хрипло спросил:
– Ты что, исповедалась этому священнику?
В этот момент
– Что желаете заказать?
– Шоколад с молоком, – ответила Шерли.
– А господин?
– Виски.
– Мне очень жаль, но крепких напитков мы не держим.
– Тогда что-нибудь.
– Извините, сударь, но что-нибудь – это…
– Что-нибудь – это все равно что!
– Еще порцию шоколада с молоком, – сказала Шерли. Пухленькая официантка удалилась, пожимая плечами. Чего ты на нее набросился? Она ни в чем не виновата.
– Я тебя о чем-то спросил.
– Нет, Питер, я не исповедовалась. Ни разу. Часто мне очень хотелось это сделать. За день… за день до того, как они удалили ребенка, я… едва этого не сделала…
– Что тебя удержало?
– Ты.
– Я?
– Я же тебе обещала не исповедоваться, помнишь? По телефону, когда я позвонила тебе в отель. Ты тогда сказал: «Ни слова, ни слова не говори никому из посторонних! И не вздумай пойти к отцу Хорэсу! Не вздумай исповедаться!» Помнишь?
Я кивнул.
– И я не исповедовалась. И не буду этого делать. Потому что обещала тебе, потому что люблю тебя. – Это все она сказала своим тоненьким детским голоском и положила свою ледяную руку на мою, пылающую жаром, а ее зеленые глаза смотрели мне прямо в лицо, и в них в самом деле читалась любовь, самая настоящая всепоглощающая любовь.
– Две порции шоколада с молоком. – Оскорбленная официантка поставила перед нами фужеры.
– Спасибо, фройляйн, – сказала Шерли по-немецки. И вновь перешла на английский: – Я всегда буду любить тебя, Питер. И никого другого, кроме тебя. Только тебя одного.
– Но ведь и я люблю тебя, Шерли! Я тоже люблю только одну тебя. Еще несколько дней, ничтожный, в сущности, срок, и наш фильм будет окончен! Тогда мы скажем все Джоан и уедем. И будем жить вместе, всю жизнь.
– Нет, Питер.
– Что-о-о?
Она прошептала, глядя в окно на снежную круговерть:
– Ну почему я должна сказать это сегодня? Почему – уже сегодня? Это так трудно… Слишком рано… А вдруг что-то случится…
– Продолжай. Не молчи, договаривай!
– Я хотела сказать тебе об этом в последний съемочный день, Питер. Когда ты закончишь работу. Когда фильму уже ничего не будет грозить.
– И что же ты хотела мне в этот
– Что я от тебя ухожу.
– Ты… что?
– Я ухожу. Мы больше не увидимся.
Я опрокинул свой фужер. Шоколад с молоком растекся по столу, густой и клейкий.
– Шерли, ты с ума сошла!
– Нет, я в здравом уме.
– Ты же сказала, что любишь меня! Только меня!
– Только тебя. Тебя одного.
– Почему же тогда хочешь со мной расстаться?
Она что-то пробормотала.
– Не понял. Она зарделась.
– Не могу сказать это вслух.
– Скажи!
– Я обещала это Богу, – ответила она едва слышно.
– Ты обещала…
– Потому что ты очень болен, – сказала она.
– Я очень – что?
– Ты понял, о чем речь.
Оскорбленная официантка появилась с тряпкой в руке и, ворча что-то себе под нос, вытерла лужу на столе и на полу. Теперь она уже пылала справедливым гневом.
9
Автобусы. Трамваи. Грузовики. Снег метет все гуще. Я совершенно спокоен. Абсолютно спокоен.
Я в самом деле болен. Я слышу слова, которых никто не произнес. Я вижу картины, которых нет. Я вижу прямо перед собой Шерли, сидящую в сверкающем всеми красками молочном баре, хотя я, конечно, никак не могу оказаться в молочном баре (как это, я – и вдруг в молочном баре!). Все это сон, один из тех страшных снов, которые теперь все чаще снятся мне, все чаще. Надеюсь, что все это только сон. Надеюсь, я не потеряю сознания за рулем машины или в павильоне, при всех. Надеюсь, сейчас ночь, я лежу в постели в своем номере и все это мне просто снится, как тот лифт.
Надеюсь. Надеюсь. Надеюсь.
Это, конечно, сон!
И во сне мы с Шерли сидим и беседуем. Ведь и с Наташей я тоже разговаривал во сне. Во сне с кем только не поговоришь!
Сон ли?
– Сразу же по приезде в Гамбург, – сказала Шерли, – мне бросилось в глаза, что ты совершенно переменился.
– Переменился… как?
– Ты весь какой-то напряженный и встревоженный, жалкий и взвинченный.
– Джоан тоже это заметила?
– Не знаю. Вероятно. Она никогда не говорила со мной об этом.
Шерли сглотнула и вновь уставилась в окно.
– Продолжай!
– Это так трудно…
– Продолжай!
– Потом… потом появилась эта фрау Петрова…
– Какая Петрова?
– Ну, доктор Наташа Петрова.
– Что ты знаешь о докторе Наташе Петровой?
– Все. – Она погладила мою руку. – Ты отрицал, что знаком с ней, только чтобы нас не тревожить, чтобы мы ничего не заметили.
– Чего? Чего не заметили?
– Питер. Питер, я…