Горькую чашу – до дна!
Шрифт:
С каждой неделей, с каждым месяцем Шерли становилась все более похожей на Ванду! Когда я познакомился с Шерли, она была нескладным откормленным ребенком. А стала красоткой и все больше хорошела: молодая богиня с безукоризненной кожей Ванды того же золотистого тона; с тонким носом и крупным ртом Ванды; с зелеными глазами в лиловых глазницах под густыми черными бровями – большая редкость у рыжеволосых.
Можете ли поставить себя на мое место?
Можете ли представить себе, что творилось в моей душе?
Цветущая молодая женщина, много лет назад погибшая по моей вине, вдруг ожила: рядом со мной, в одном со мной
Все большее сходство проявлялось между ними. Манера Шерли говорить, ходить, смеяться, есть – все было как у Ванды. Ей исполнилось шестнадцать, потом семнадцать. Она уже не была похожей не Ванду, она была Вандой, воскресшей из мертвых, чтобы мучить меня и преследовать во веки веков.
Да, чтобы преследовать, чтобы мучить.
Я уже упоминал, что в эти годы пил напропалую. Алкоголь разрушает способность ясно мыслить, он обращает негативные чувства в позитивные, как вы мне объяснили, профессор. Так и произошло в случае с Шерли.
Если поначалу я думал: вот, значит, какова жизнь, любая вина отмстится, не избежать ни ответственности, ни кары – нигде и никогда, – если поначалу я так думал, то потом все чаще, лежа пьяным в постели и видя перед собой то Ванду, то Шерли, то Лос-Анджелес, то Берлин, я уже думал: может быть, все совсем иначе. Может быть, ты еще можешь что-то искупить. Не перед мертвой – перед живой! Перед этим несчастным ребенком, которого вечно отсылали, куда-то пристраивали, который тебя ненавидел лютой ненавистью и которому ты платил той же монетой, у которого никогда не было ни настоящих родителей, ни родного дома, который вырос в интернатах и летних лагерях среди чужих детей и чужих взрослых. Может быть, судьба дает тебе шанс искупить твою вину перед Шерли, дабы загладить то давнее предательство…
И я старался быть внимательным к Шерли. Делал ей маленькие подарки, уделял ей время. Интересовался ее взглядами и вкусами. Давал ей книги. Расспрашивал о трудностях. Обращался с ней как с другом, как с взрослым человеком.
Было ли это успехом?
Никогда еще никто из мужчин, увивавшихся вокруг Джоан, ни один из этих ненавистных ей «дядей» не обращал внимания на Шерли. Она росла одна, всегда одна со своими заботами и мыслями, никем не любимая, никому не нужная. И вдруг рядом оказался мужчина, который проявлял интерес к ней и ее делам, считался с ней. Разве удивительно, что Шерли в меня влюбилась?
Она явно катилась по наклонной плоскости и вполне могла опуститься и стать «битником», как у нас в Америке называют стиляг. Она уже спала с мальчиками, пропадала где-то целыми днями, часто не ночевала дома. И вот все это разом кончилось. И во всем мире для Шерли существовал лишь один человек: я.
Она начала меня боготворить, робко и тайно. Отвечала на знаки моего внимания преданностью собаки, которую годами били и гнали, и вдруг нашелся хозяин, который добр к ней. Ей стукнуло восемнадцать.
Профессор, она была так хороша, так хороша, что не было мужчины, который бы не обернулся ей вслед. Я сказал: не было мужчины. А ведь и я тоже только мужчина.
Что произошло, произошло поначалу незаметно. Когда я заметил, было уже поздно. Незаметно произошел переход от обычного к необычайному, от разрешенного к запретному. Постепенно ежевечерний беглый поцелуй «Спокойной ночи, Питер» превратился в нечто другое, в другой вид поцелуя. Постепенно, очень медленно, пожатие руки стало значить больше,
Мы встречались все чаще. Все чаще мой «Кадиллак» стоял на "lovers' lanes", на стоянках у обочины крупных автострад. Все более жаркими были наши поцелуи, наши ласки. Мы оба знали, чем это кончится, мы оба это знали. Но нам было все равно. Мы безумно стремились друг к другу, мы потеряли рассудок.
Шерли – я уже несколько раз говорил об этом – питала к своей матери ненависть, длившуюся годы, а то и десяток лет. У нее не было ни угрызений совести, ни сомнений, ни раскаяния. Вероятно, она воспринимала происходившее между нами как месть за то, что мать отсылала ее в интернаты, в разные школы, к чужим людям.
А я?
Я не хочу себя оправдывать, не могу себя оправдать. У меня вообще не было совести, ее попросту больше не существовало. Я мог думать только о ней, о ее губах, ее глазах, ее руках, ее теле – теле Ванды. Я желал Шерли. И она желала меня.
Отношения с Джоан становились все хуже. Жена все еще винила в этом дочь: «Она тебя ненавидит. Она тебя просто не выносит. Поэтому ты такой нервный: не выносишь наши вечные ссоры с Шерли. Потому и перебрался в бунгало, потому я вынуждена теперь спать одна. О, как я ненавижу Шерли!»
Да, в бунгало, стоявшее неподалеку от главного дома, я перебрался в начале 1958 года, в это современное бунгало на высоком холме, покрытом густыми зарослями дрока и колючего кенафа, с узкой дорожкой, обрамленной пальмами и юккой, – единственным путем к бунгало.
Теперь я спал здесь. И здесь, в бунгало, это потом и произошло. Мы с Шерли были в театре. Джоан на несколько дней уехала в Нью-Йорк. Когда мы вернулись, главный дом был погружен во мрак, слуги уже спали. Мы не сказали друг другу ни слова. Молча взявшись за руки, бегом помчались по крутой дорожке вверх. Запыхавшись, остановились только у двери в бунгало. В последний момент Шерли подвернула ногу и тихонько, сдавленно вскрикнула.
– Что с тобой?
– Нога…
Я подхватил ее. И внес в бунгало на руках. Лунный свет заливал гостиную. В окно было видно, как за парком, глубоко внизу, мерцает и плещется вода Тихого океана. Я опустил Шерли на широкую тахту перед камином. В тот вечер на ней было черное шелковое платье с большим вырезом и черные шелковые туфли на высоких каблуках. Наши голоса звучали как бы сами собой, наши руки, тоже как бы сами собой, сбросили ее платье и белье, мою рубашку. И наши руки обвились вокруг друг друга, а пальцы впились в тело друг друга, и я услышал, как Шерли выдохнула: