Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
Шрифт:
— Ну да, — вздохнула Дина, — конечно. Очень звучно. И правда, совсем нет ничего женского. Тут скорее… Кошич… Казбич… Почему в паспорте мне по ошибке вместо Дамдиналии не записали имя Бэла?
Если бы у Кошича в этот момент был кинжал, он бы, наверно, сделал с Диной то, что сделал Казбич с Бэлой, — так у него дернулась правая рука. Но я знал, что у Кошича нет кинжала, и знал, что Дина теперь все равно не отвяжется от этого парня до тех пор, пока не проводит его на кладбище, и потому попробовал повернуть разговор на другое.
— Давайте лучше сходим к мосту, на Енисей.
И все согласились.
Но
— Вы не из этого дома?
— Из этого, — говорю. И посмеиваюсь: — Если вам Барбин нужен, пожалуйста.
— Нет, — говорит, — нужен не Барбин, а Терсков. Квартира номер восемь. Как пройти к ним, вы не скажете?
Вот тебе на! Посмеялся, а действительно почти мне телеграмма. Оно и правильно. Пора по времени.
— Как пройти в восьмую квартиру, сказать-то я могу, только все равно Степана Петровича сейчас нет дома. Он на работе. И вообще квартира на замке.
— Ох, — с досадой говорит рассыльная, — ну, никогда днем с первого разу не доставишь телеграмму по адресу! А нам это как минус засчитывают.
— Ну, а ежели как плюс засчитать? — говорю я. — Терсков — мой тесть, а живем мы рядом. Может, доверите? Я вам даже скажу содержание. Телеграмма из Железноводска и подписана: «Оленька». А смысл телеграммы: выезжаю пятого, здорова, целую Правильно?
Рассыльная поглядела в телеграмму, обрадовалась.
— Совершенно точно. Из Железноводска. И подписана: «Оленька». Целует. Но насчет выезда ничего не говорится. Наоборот. «Немного прихворнула оформили продление-две недели зпт не волнуйтесь опасности нет вместе Костей берегите хорошенько Алешечку зпт скучаю! целую Оленька». Какая приятная, ласковая телеграмма! Берите, расписывайтесь.
Взял я, расписался.
— Да, — говорю, — вообще-то действительно телеграмма очень ласковая и приятная. Но для меня она, как вы сказали, наоборот.
— Эта «наоборот»? Так вы чего же хотели? Эх, молодой человек!
— Я ничего не хочу. Но если я этот самый Костя, Алешечке, сыну моему, все время соска и манная каша нужна, жена моя, Маша, в Москве, через пять дней у меня отпуск кончается, на работу должен я выходить, а Оленька, бабушка Алешечкина, сообщает: скучаю, целую, остаюсь в Железноводске еще на две недели. Тогда как?
— Тогда так вам и надо, — говорит рассыльная. И не поймешь, шутя или всерьез. — Так вам, мушшинам, и надо, чтобы на бабушек, когда женитесь, не надеялись. Я вот четверых без всяких бабушек вырастила. И все время работала. Четвертый — трехмесячный от отца остался. Это вам как? Тоже подумайте.
И я заметил, как Вася Тетерев смущенно моргнул своей Дамдиналии: давай Барбину поможем?
Представляете: уже из Кости Барбина все кисель сварили!
И хотя ошеломила и озадачила меня телеграмма здорово, но гордости своей я не потерял.
— Четверых, — говорю, — гражданочка, не знаю, а одного Алешку — не пропадет! — выращу. И я не пропаду тоже. Спасибо за приятную и ласковую телеграмму.
С размаху насчет Ольги Николаевны, конечно, зря я так сказал, без уважения — этого она уж никак не заслуживала, тем более прихворнул человек. И с Алешкой всячески она больше моего занималась.
Мы пошли к мосту. Парами. Дина с Васей, а я с Кошичем. Дина, не знаю с чего, хохотала во все горло и, длинная как жирафа, срывала молодые листочки с тополей. Понятно, не ртом, а пальцами. А мне горько думалось: как хорошо было гулять под руку с Машей и как плохо получать такие вот телеграммы! В среду нужно выходить на работу, в среду у Леньки экзамен по алгебре…
— Ты не думай, — между тем говорил мне Кошич, — ты не думай, что я школой погубленный, как про нашего брата, десятиклассников, пишут в книгах. Жизни самостоятельной, трудовой я хотя еще и не видел, но вполне представляю себе жизнь эту. Знаю, что попервости на руках будут мозоли, и знаю, что мускулы будут болеть. Необходимость. На лодке по заливу покатаешься — и то на руках мозоли и спина деревянная. Ничего. Труд, он труд и есть. И ты не думай еще, что если я ленинградец, так морозов сибирских боюсь и медведей на улицах Красноярска рассчитываю повстречать. В разные глупые побасенки я не верю. Приехал работать — значит, работать. Не загорать. Для загара праздников хватит.
Поглядел я на него. Подбородок кверху, рукой воздух рубит. По характеру действительно Казбич, а не Кошич.
— Знаешь, — говорю, а ты мне понравился. Терпеть не могу хлюпиков, хоть из четвертого, хоть из десятого класса. Наша вся бригада такая. Из речников. Закаленные. А теперь мы кессонщики. Понимаешь?
— Не совсем понимаю, — говорит, — но пойму. В сжатом воздухе надо работать. Ну и что же? Сжатый так сжатый. Жизнь не хаханьки. Где надо, поборемся. Люблю. Человек я твердый. Племяннику своему уже дал деру. Зажирел старик.
И это были удивительно не те слова, какие говорил Кошич до этого. Будто вовсе другой парень оказался рядом со мной. В плечах острый, угловатый и с волосами, которые не придавишь даже мокрой рукой.
А Кошич совсем распалился. Я не заметил сначала, какие у него были глаза, но теперь они определенно светились красным огнем. Ночью мне, пожалуй, стало бы страшно. Теперь же только смешно. И противно. Главным образом оттого, что сказал он «дал деру» — ужасные слова, которые и Маша и я ненавидим, — «дал деру» своему племяннику да еще назвал стариком, будто ему самому, Кошичу, было уже сто лет. И потом, Федора Петровича Кошкина я знал. Как заведующего столовой. Все ребята относились к нему с уважением. Кормили в затонской столовой хорошо. И совсем он не был жирным. Сухонький, немного сутуловатый.
— Может, у тебя еще есть племянник? — спрашиваю Кошича. — Если только Федор Петрович, то за что же ему «давать деру»? Хороший человек. И когда он успел зажиреть, сухарь сухарем?
— Деру каждому начальнику давать полезно. Даже для профилактики, — говорит Кошич. — Зажирел Федор не в физическом смысле, а в духовном. Есть такие закономерности: от мучного у людей животы жирком заплывают, а от начальнических должностей — души. Из-за этого я и жить у Федора не стану. Устроился к товарищу одному.