Шрифт:
1
Кин. Мы играем героев, потому что мы трусы, и святых, потому что мы злы; мы играем убийц, потому что нам до смерти хочется убить ближнего; мы играем, потому что родились лжецами. [1]
I
– Четыре, – сказал Ягуар.
В мутном свете, струившемся из запыленного плафона, было видно, что лица смягчились: опасность миновала всех, кроме Порфирио Кавы. Белые кости замерли и теперь резко выделялись на грязном полу. На одной выпало три, на другой – один.
[1]Жан Поль Сартр (1905 – 1980) – французский писатель,
– Четыре, – повторил Ягуар. – Кому идти?
– Мне, – пробормотал Кава. – Я сказал четыре.
– Пошевеливайся, – сказал Ягуар. – Сам знаешь, второе окно слева.
Каве стало холодно. В умывалке окон не было, и от спальной ее отделяла тонкая деревянная дверь. В прошлые зимы дуло только в спальнях, из щелей и разбитых окон. А теперь ветер разгуливал по всему зданию и по ночам свистел в умывалках, выдувая и вонь и тепло, накопившиеся за день. Но Кава родился и вырос в горах, он привык к стуже. Ему стало холодно от страха.
– Все? Можно ложиться? – спросил, моргая сонными глазками, Питон – огромный, громогласный, увенчанный сальной копной волос. Голова у него большая, лицо – маленькое, рот – всегда разинут, к оттопыренной нижней губе прилипла крошка табаку.
Ягуар обернулся к нему.
– Мне в час заступать, – сказал Питон. – Хоть бы немножко вздремнуть.
– Идите, – сказал Ягуар. – В пять разбужу.
Питон и Кудрявый вышли. Кто-то из них чертыхнулся, споткнувшись о порог.
– Придешь – буди меня, – сказал Ягуар. – И не копайся. Скоро двенадцать.
– Ладно, – сказал Кава. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас казалось усталым. – Пойду оденусь.
Они вышли. В спальной было темно, но Кава впотьмах не спотыкался о ряды коек; в этой длинной, высокой комнате он все знал на память. Сейчас здесь было тихо, спокойно, разве что кто захрапит или забормочет во сне. Он добрался до своей койки, второй справа, нижней, в метре от входа. Ощупью вынимая из шкафа ботинки, штаны и защитного цвета рубаху, он чувствовал табачное дыхание негра Вальяно, который спал на верхней койке, поблескивая в темноте двумя рядами крупных белых зубов. «Грызун», – подумал Кава. Бесшумно и неторопливо он снял фланелевую голубую пижаму, оделся, накинул суконную куртку. Потом, осторожно ступая – ботинки скрипели, – пошел к койке Ягуара. Тот спал в другом конце, у самой умывалки.
– Ягуар…
– На. Бери.
Кава протянул руку. Оба предмета были холодные, один из них еще и шершавый. Фонарь Кава оставил в руке, напильник сунул в карман.
– Кто дежурит? – спросил Кава.
– Писатель и я.
– Ты?
– Меня Холуй заменяет.
– А в других взводах?
– Трусишь?
Кава не ответил. На цыпочках пробрался к дверям. Осторожно открыл одну створку, она скрипнула.
– Грабят! – крикнул кто-то в темноте. – Бей его, дежурный!
Голоса Кава не узнал. Он выглянул; пустой двор слабо освещали фонари с плаца, отделявшего кадетские казармы от луга. Контуры трех цементных блоков стерлись в тумане, и обиталище пятого курса стало призрачным, смутным. Кава вышел. Прижался спиной к стене, постоял, ни о чем не думая. Теперь он был совершенно один, даже Ягуар вне опасности. Он завидовал тем, кто спит, – и кадетам, и сержантам, и даже солдатам, храпящим вповалку под навесом по ту сторону спортплощадки. Он понял, что, если постоит еще немного, вообще не сможет двинуться от страха. Прикинул расстояние – надо пройти двор, потом плац, прячась в тени, обогнуть корпус столовой, служебные корпуса, офицерские и снова пересечь двор – маленький, асфальтированный, упирающийся в учебный корпус. Там опасности нет – патруль туда не заходит. Потом – обратно. Смутно захотелось ни о чем не думать, выполнять все слепо, как машина. Сам того не замечая, он жил день за днем, подчиняясь распорядку, решали за него другие. Теперь положение изменилось. Ответственность легла на него, и мозг работал необычно ясно.
Он пошел вперед, прижимаясь к стене. Двор пересекать не стал – сделал крюк – и начал пробираться вдоль казармы пятого курса. Дойдя до угла, напряг зрение: перед ним лежал плац, бесконечный и таинственный, очерченный прерывистой линией фонарей в туманных ореолах. Дальше – там, куда не доходил свет, – он различил луг в густой, плотной тьме. Когда было не очень холодно, дежурные валялись в траве, спали, шептались. Он понадеялся, что на сей раз они режутся в карты где-нибудь в умывалке. Сторонясь пятен света, он быстро пошел вдоль левого ряда зданий. Шум прибоя заглушал шаги – океан был рядом, у стен, за грядой утесов. Поравнявшись с офицерским корпусом, он вздрогнул и прибавил шагу. Пересек плац, нырнул в темноту луга. Вдруг кто-то зашуршал совсем рядом, и побежденный было страх вернулся, обрушился на него. Он помедлил – близко, шагах в трех, сверкали, словно светлячки, робкие глаза ламы. «Пошла отсюда», – прошипел он. Лама не двинулась. «А, чтоб тебя! Когда она спит? – подумал он. – И не ест. Как только живет?» Он двинулся дальше. Когда два с половиной года назад он приехал в Лиму учиться, его очень удивило, что в серых, изъеденных плесенью стенах училища бесстрашно бродит эта горянка. Кто, из каких уголков горной цепи привез ее в столицу? Если кадеты соревновались в меткости,
– Готово? – спросил Ягуар.
– Да.
– Пошли в умывалку.
Ягуар шел впереди. Он толкнул дверь умывалки обеими руками. В желтоватом мутном свете Кава заметил, что Ягуар босой. Ноги были большие, белые, с грязными ногтями, от них воняло.
– Я разбил стекло, – тихо сказал Кава.
Ягуаровы руки вцепились в полы его куртки. Кава покачнулся, но не опустил глаз под гневным взглядом, сверлившим его из-под загнутых ресниц.
– Ты, дикарь, – процедил Ягуар. – Чего от вас ждать!… Ну, если влипнем, помяни мое слово…
Он держал Каву за полы куртки. Кава попытался отвести его руки.
– Пусти! – сказал Ягуар, и Кава почувствовал на лице брызги слюны. – Дикарь!
Кава отпустил.
– Там никого не было, – зашептал он. – Никто не видел.
Ягуар оттолкнул его и прикусил костяшки правой руки.
– Что я, гад? – сказал Кава. – Засыплемся – отвечу один, и все.
Ягуар смерил его взглядом и усмехнулся.
– Эх ты, дикарь вонючий, – сказал он. – Обмочился со страху. Посмотри на свои штаны.
Он забыл дом на улице Салаверри, в Новой Магдалене [2] , где поселился по приезде в Лиму, и восемнадцать часов в машине, когда мимо мелькали бедные деревни, пустыри, заборы, кусочки моря, посевы хлопка, деревни, пляжи. Он прижимался носом к стеклу, дрожа от волнения: «Я увижу Лиму». Мама то и дело обнимала его и шептала: «Ричи, Рикардито». Он думал: «Почему она плачет?» Другие пассажиры дремали, читали, а шофер все время мурлыкал какой-то веселый мотив. Рикардо смотрел в окно и утром, и днем, и вечером – все ждал, что вот-вот, как в факельном шествии, засверкают огни столицы. Сон овладевал им исподволь, притуплял зрение и слух, но, погружаясь в дремоту, он повторял сквозь зубы: «Не засну». Вдруг кто-то нежно встряхнул его. «Приехали, Ричи, проснись». Он сидел у мамы на коленях, привалившись головой к ее плечу. Было холодно. Ее губы знакомо коснулись его губ, и ему показалось со сна, что он, пока спал, превратился в котенка. Теперь они ехали медленно; он видел расплывчатые дома, огни, деревья, а улица была длинней, чем главная улица в Чиклайо [3] . Он понял не сразу, что все уже вышли. Шофер что-то все еще напевал, но как-то вяло. «Какой он из себя?» – мелькнуло в голове. И снова отчаянно захотелось в Лиму; так было уже третьего дня, когда мама отозвала его в сторонку – чтобы тетя Аделина не слышала – и сказала: «Папа не умер, это была неправда. Он долго путешествовал, а теперь вернулся и ждет нас в Лиме».
«Подъезжаем», – сказала мама. «Улица Салаверри, если не ошибаюсь?» – пропел шофер. «Да, тридцать восемь», – ответила мама. Он закрыл глаза, как будто спит. Мама его поцеловала. «Почему она целует меня в губы?» – подумал Рикардо, правой рукой он крепко держался за сиденье. Машина несколько раз свернула и наконец остановилась. Не открывая глаз, он привалился к маме – она все так же держала его на руках. Вдруг ее тело напряглось. Кто-то сказал: «Беатрис». Кто-то открыл дверь. Кто-то поднял его – тело сделалось почти невесомым, – опустил на землю, и он открыл глаза: мама, обнявшись, целовалась с мужчиной. Шофер уже не пел. На улице было пусто и тихо. Он смотрел на мужчину и на маму, отсчитывая время. Наконец мама отделилась от мужчины, повернулась к нему и сказала: «Ричи, это папа. Поцелуй его». Его снова подняли в воздух незнакомые мужские руки, взрослое лицо приблизилось к нему, голос шепнул его имя, сухие губы коснулись щеки. Он сжался.