Город
Шрифт:
— У нас в конце лета был старшина по фамилии Беляк. Вояка до мозга костей, мундир всю жизнь носил, с белыми воевал и все такое. И вот как-то вечером видит — парнишка один, Левин его звали, сидит, письмо из дому читает, а сам плачет. Дело было в окопах под Териоками — еще до того, как их финны опять заняли. Левин даже сказать ничего не мог, только сидел и ревел. Кого-то у него там немцы убили. Не помню кого — мать, отца, может, всю семью… не знаю. В общем, Беляк взял у Левина это письмо, очень аккуратно сложил и сунул ему в карман гимнастерки. А сам говорит: «Ладно, поревел — и хватит. Но
Коля уставился вдаль, задумавшись над словами старшины. Ему, видимо, казалось, что в них есть мудрость, а по мне — так одна искусственность. Таких доводов мой отец терпеть не мог — журналисты-партийцы сочиняли их для статеек «Герои Гражданской» в «Пионерской правде».
— И он перестал?
— Тогда — перестал. Только пару раз носом хлюпнул. А ночью опять за свое. Только дело не в этом.
— А в чем?
— Не время слезы лить. Нас хотят уничтожить фашисты. Тут слезами не поможешь — драться надо.
— А кто льет? Никто не льет.
Но Коля меня не слушал. У него что-то застряло в зубах, и он пытался выковырять ногтем.
— А через несколько дней Беляк наступил на мину. Противопехотные — они мерзкие. От человека такое остается…
Он умолк, не договорив, словно бы увидел перед собой останки своего командира, а мне стало стыдно от того, что я плохо подумал про старшину. Может, изъяснялся он казенно, однако хотел ведь помочь бойцу, отвлечь от трагедии дома, а это важнее того, какие слова подбираешь.
Коля опять постучал в дверь. Немного подождал, вздохнул, поглядел на одинокое облачко в небе:
— Хорошо бы годик-другой пожить в Аргентине. Я океана не видел. А ты?
— Не-а…
— Ты что-то хмур, о мой семит. В чем дело-то?
— Пошел ты к свиньям сношаться.
— Ага! Вот оно что! — Он чуть подтолкнул меня и отскочил, подняв руки к груди, как боксер перед спаррингом.
Я сел на ступеньку парадного. От малейшего движения у меня перед глазами танцевали искры. Проснувшись у Сони, мы только выпили чаю — еды не было, а остаток «библиотечной карамельки» я берег на потом. Я посмотрел на Колю — в глазах его читалось участие.
— О чем ты говорил вчера? — спросил я. — Когда… ну, в общем, когда ты с нею был?
Коля прищурился — вопрос его озадачил.
— С кем? С Соней? А что я говорил?
— Ты с ней все время разговаривал.
— Когда мы… любовь крутили?
Вышло неловко. Я кивнул. Коля нахмурился:
— А я разве что-то говорил?
— У тебя рот не закрывался!
— Да все как обычно, по-моему. — И вдруг его лицо осветилось улыбкой. Он подсел ко мне. — Ах, ну конечно же — ты никогда не бывал в этой стране и, вероятно, не знаешь обычаев. Хочешь понять, о чем нужно говорить.
— Я просто спросил.
— Да, но тебе же любопытно. А почему тебе любопытно? А потому, что ты волнуешься. Тебе хочется все сделать правильно, когда выпадет случай. Очень разумно. Нет, я серьезно! Ну хватит хмуриться. Разве так принимают комплименты? Ладно, слушай. Женщинам молчаливые любовники не нравятся. Они тебе отдают самое драгоценное, им приятно знать, что ты это ценишь. Кивни, если слушаешь.
— Слушаю.
— У каждой женщины
Но тут мы услышали шорох полозьев по смерзшемуся снегу, повернулись и увидели двух девушек — они волокли за собой санки с ведрами речного льда. Направлялись они прямо к нам, и я встал, отряхнув шинель. Хорошо, что они прервали эту лекцию. Коля тоже поднялся:
— Дамы! Вам помочь?
Девушки переглянулись. Обе моих лет — сестры или родственницы, одинаковые широкие лица, пушок на верхней губе. Питерские, сразу видно, — чужим не доверяют, однако тащить вверх по лестнице четыре ведра льда…
— А вы к кому? — спросила одна с чопорной прямотой библиотекаря.
— Нам бы хотелось поговорить с одним господином о его курах, — ответил Коля, отчего-то предпочтя сказать правду. Я рассчитывал, что девушки в ответ засмеются, но они не засмеялись.
— Он вас пристрелит, если поднимитесь, — сказала вторая. — Он к этим курам никого и близко не подпускает.
Мы с Колей посмотрели друг на друга. Он облизнул губы и опять повернулся к девушкам. Улыбался он при этом весьма и весьма соблазнительно.
— Так давайте мы вам ведра донесем. А со стариком и сами разберемся.
К пятому этажу, весь вспотев под слоями одежды, едва держась на дрожащих от напряжения ногах, я начал жалеть, что мы на это пошли. В дом наверняка можно было проникнуть и как-нибудь попроще. На каждой площадке мы подолгу отдыхали. Я переводил дух, сжимал и разжимал кулаки и, сняв варежки, рассматривал глубокие рубцы на ладонях, оставшиеся от ведерных дужек. Коля выпытывал у девушек, что они читают и помнят ли наизусть начало «Евгения Онегина». Мне они показались вялыми, чуть ли не жвачными. В глазах — никакого озорства, в речи — никакой живинки. А Коле все было трын-трава. Он с ними болтал так, словно существ восхитительней не носила земля, — то одной заглядывал в глаза, то другой. И ни на миг не умолкал. К пятому этажу стало ясно, что обе девушки им увлеклись, и у меня возникло ощущение, что между ними даже зародилось некоторое соперничество.
Во мне опять всколыхнулась зависть — со мной обошлись несправедливо, — смешанная со злостью и презрением к себе: ну почему он им всем нравится? Трепач залетный! И почему я так на него злюсь? Мне ж эти девчонки до лампочки. Ни та, ни другая ни капельки не нравится. Ведь этот человек вчера спас мне жизнь, а сегодня я костерю его за то, что девчонки при нем начинают суетиться, к лицам у них приливает кровь, они пялятся в пол и крутят пуговицы у себя на пальто?
Только вот Соня мне понравилась. Соня — ямочка полумесяцем — пригласила меня к себе, жить пригласила, если понадобится. Хотя еще неделя без еды — и она умрет… Кожа на лице прозрачная, череп просвечивает. Может, мне она так понравилась потому, что мы с нею встретились всего через полчаса после того, как я увидел могильные руины Кирова. Может, потому, что, когда я смотрел на нее, я вообще перестал думать про соседей, заваленных бетонными блоками.