Городок
Шрифт:
— Я прилично заплачу,— сказал Вася.— Все пропорционально работе. А? Вы чего, заболели, что ли? Или вообще не в настроении? — Вася заглянул Шохову в лицо и заулыбался. Из него так и перло веселое нахальство.— Так у меня тоже бывает, когда я не с той ноги встану, особенно с перепою. А у нас тут новостей полный рот!
Приехало разного народу, строятся, я им подваливаю материальчика. Даже у вас взаимообразно кое-чего взял. Но я отдам, ей-богу! А тут Семен Семеныч, вы должны знать, Хлыстов по фамилии, стал бегать за моей Нелькой, значит. Я ему рожу хотел намылить, так он третий день не появляется, в общежитии, падла, ночует. А где оно, общежитие, не
Шохов поднялся и, ничего не отвечая Васе и даже не взглянув на него, направился к дому.
Вася, глядя вслед, крикнул:
— Ты, Афанасьич, подумай, что я сказал насчет печки! У меня дело стопорится! Настроение настроением, а калым дороже! — С тем и ушел разобиженный.
Впрочем, все знали, что Васины обиды, как бабий ум, недолги: покричит да и отойдет. Что же касается Шохова, то его и вовсе не беспокоило, что подумает или скажет Самохин. Плевать ему на Самохина, на его Нельку, на Хлыстова и на весь городок в целом.
Даже мелкая возня Галины Андреевны по поводу лавки нисколько не тронула его. Все это понималось как бессмысленность. Толкутся на этом пятачке, играют в жилье, в поселок, в соседство, в заботу о людях, а к чему? К чему? Если все это — фанера, на пустом месте! Склад, как сказала бы Наташа, вещей...
Мысли о Наташе вызвали ноющее, больное чувство. Чтобы как-то их заглушить, он решил заняться делом. Все равно каким. Делом, чтобы не ныло, не саднило под сердцем.
Дверь маячила перед глазами еще с тех давних пор, когда он и Наташи не знал. А если дверью кончил, с нее и начинать надо. От дверей и дом начинается!
Впрочем, дверь-то была готова. Он осмотрел ее и понял, что ничего не надо добавлять, а надо ее вешать. Может быть, в другой раз тот, старый Шохов, который был до болезни, до встречи с Наташей, еще что-то доделал бы: укрепил косячок, подтесал бы с уголка, подровнял где или гвоздик лишний заколотил. Теперешний, новый Шохов ничего не стал ровнять и прибивать. Ему не нужна была дверь, как не нужен был дом, забор, вообще хозяйство. Ему надо было занять свои руки и всего себя без остатка.
С навеской двери, с ее подгонкой он провозился до обеда и остался в общем-то доволен. Не дверью доволен, а самим собой. Убитым в себе временем.
Несколько раз он с размаху, желая видеть, как она закрывается, хлопнул дверью, будто кому-то доказывал этим злым хлопаньем, что он еще тут, еще хозяин.
От этого хлопанья задрожал, будто проснулся весь дом. И Шохов злорадно уловил эту дрожь и сразу стал спокойнее. Выхлестнулся, что называется, отыгрался на двери...
И замок поставил. Что за дверь без замка?
На очереди стали окна. Отборник, то есть выемка четвертей на рамах, был проделан прежде. Теперь он лишь стамесочкой прошелся, подчистил стружку, подровнял кое-где и стал мерить и резать стекло. Работка шла быстро, будто шутя. А когда последний кусочек вставил и отодвинулся на середину дома, чтобы взглянуть со стороны, сам поразился: помещение стало восприниматься как живое жилье.
То
У Шохова под сердцем камень ледяной растаял от такого преображения. А ведь и поработал всего ничего. Денек убил в чистом виде. Не вообще убил. А в себе — от Наташи убил.
Когда солнце склонилось за Вор-городок, за его крыши, а в дальних белых этажах за Вальчиком (там и Наташин дом, он никогда этого не забывал!) окна накалились закатным огнем, Шохов отсел в сторонку от дома, как бы на отшибе, чтобы лучше видеть. Он пристально рассматривал свой дом, но уже другими, новыми глазами. Не чужими! Начиная понимать, что дом вроде бы вспомнил своего Шохова, как и он, Шохов, узнал свой дом...
Руки, если говорить уж точно, все и вспомнили!
А если нельзя было утверждать, что дом и хозяин были до конца довольны друг другом, то слава богу, что они хоть не были совсем чужими.
На следующий день Шохов занялся наличниками.
Надо сказать, что, войдя в контакт с собственным домом, Шохов пока работал не без инертности, какого-то внутреннего тормоза, который не мог и не хотел в себе преодолеть. Хотя мысли, как в прежние времена, уже начинали опережать руки. На очереди-то была печка! Уж что-что, а печку Шохов был готов класть всегда.
В самом конце недели начал он закладывать печку, не без боязни, правда, опасаясь, что в своем нервном состоянии сложит он ее не такую радостную, не такую везучую, счастливую, какую хотелось бы. А ведь печка — душа дома! И уже кирпич был принесен, и раствор готов, а он как сел перед этим кирпичом, так просидел до полудня, не в силах двинуть рукой. Мысли о Наташе... Они съедали, они подтачивали его изнутри, как жучок точит дерево.
Вдруг припомнилось, как стояли они у подножия колокольни и швыряли камешки в самый тяжелый колокол, и он отвечал им низким басом: «Гу-ум... Гу-ум...» Разговаривал с ними на забытом древнем языке предков.
На своем дворишке лью колоколишки!
А когда поздним вечером в белом сумраке северной ночи они взглянули со стороны на монастырь в целом, он вовсе не показался им ободранным, наполовину изничтоженным, растертым на кирпичную крошку. С необыкновенной выразительностью проявился замысел неведомого строителя, вознесшего среди дремучих лесов стрельчатые башни, луковки церкви и резные стены.
Наташа рассказала, что в какой-то книге путешествий она еще в детстве увидала изображение Соловецкого монастыря, его крепостных бойниц, сложенных из циклопического камня, и все это так же цельно и реально было повторено в воде. А внизу подписано, что снимок сделан в час ночи. С тех пор, еще не видя, она полюбила Север. «А теперь,— добавила она, как в шутку,— у меня есть родные тут местечки, которые связаны с тобой. Их так немного, но они тоже мои...»
Какой же замысел проявлял замечательный строитель Григорий Шохов, строя свою печь? Уж не думал ли он, что навсегда увековечит он свое имя, воздвигнув в этой пустынной местности свою избу с печью, даже самой наилучшей? И будущие потомки, снимая в мерцающей и прозрачной ночи его творение, как и весь Вор-городок, произнесут слова благодарности в адрес их создателя и поразятся его замыслу, его искусству?