Горожане
Шрифт:
— Чертишь? Все чертишь, чертишь, хочешь денег побольше заработать… Брось, старик! Зачем молодость свою гробишь? Бери пример с меня: завтра жрать не на что, а мне — плевать! Все равно меня в беде не оставишь, точно? Или будешь втихую рубать? А, старик? Что молчишь?
Он ерничал, а я думал с тоской, что ничего не могу ответить. Есть у меня отвратительная черта, которую всю жизнь в себе ненавижу и, кажется, только теперь понемногу от нее избавляюсь. Я совершенно беззащитен перед наглостью. А такие люди просто кожей ощущают, перед кем можно проявлять свою агрессивность, а перед кем — опасно. Я сидел, лепетал какие-то жалкие слова. Теперь-то понимаю, что мы сами плодим наглецов, когда позволяем кричать на себя или обводить вокруг пальца, но тогда
— Да хватит тебе чертить! — вдруг крикнул Вадим. — Мне поговорить с тобой хочется, понимаешь? Может, душа болит у меня. Потому я… такой. И еще оттого, что никто меня не понимает. Вот я пришел в свою комнату, а ты сидишь, чертишь какую-то хреновину. Даже тоска берет!
— Я что, мешаю?
— Да нет, старик, нет! Ты меня не так понял. Просто поговорить хочу по душам. Я ведь тебя очень люблю, да, очень, очень! А ты этого не знаешь и сердишься на меня. Не-ет, не говори ничего, я знаю, что сердишься. А может, ты прав. Так мне и нужно. Ты должен презирать меня. Ты, старик, гордый, и это правильно. А я тряпка, ничтожество. Своего отца ни в грош не ставлю, а деньги у него беру.
Эти внезапные переходы в настроении пугали меня. Кажется, в такие минуты он вполне искренне верил своим словам; и если притворялся, паясничал, то самую малость. А мне становилось жаль его, даже стыдно за себя делалось. Что я, в самом деле, за жмот такой? Ну, вынул он пятерку из наших общих денег — вернет ведь когда-нибудь, да и не обнищаю я в конце концов. Может, вправду у человека тяжело на душе, надо ему помочь, выслушать хотя бы.
И все-таки я никак не мог простить Вадиму тот вечер, когда впервые привел Люсю в общежитие. Господи, до чего же глупым тогда я был, вспомнить стыдно! Поставил на стол бутылку вина, но никак не решался открыть ее, мне казалось, девушка подумает, будто я собираюсь спаивать ее, оскорбится и уйдет. Так и ходил кругами рядом с неоткупоренной бутылкой, говорил что-то очень мудреное. Люся внимательно наблюдала за мной, потом перебила на полуслове:
— В этой комнате есть штопор? Мне хочется вина.
Стыдно сказать, но поцеловал Люсю я тоже по ее разрешению, даже подсказке, что ли. Она попросила: «Подойди ко мне. Нет, поближе…»
А позже, когда она принялась раздеваться, в дверь постучали. Какие в общежитии двери — фанерка и та покрепче! Я услышал знакомый бас: «Старик, открой». «Мы ведь договорились!» — жалобным голосом сказал я, а сам уже поворачивал ключ в двери: если не открыть, Вадька поднимет на ноги все общежитие. Оказывается, мой сосед забыл сигареты, никто не одолжил ему курева, и вот теперь он пришел за пачкой «Примы». Люся накрылась с головой одеялом, у меня сердце бухало в груди. Пока Вадим шел к столу за сигаретами, я возненавидел его, как никого в жизни, кажется, не ненавидел…
Я подумал о том, что со временем эгоизм Вадима приобрел другие формы, стал более утонченным. Как, впрочем, и иждивенчество. Но суть оставалась прежней — в этом я с грустью убеждался каждый раз, когда сталкивался с Черепановым вплотную. А он то исчезал из поля зрения, то возникал снова, притом никогда нельзя было знать, на сколько недель или месяцев пропадет он теперь.
В Таежный мы приехали вместе, по распределению. О какой работе по специальности можно было говорить, если только-только монтировали оборудование на комбинате! Некоторое время мы были инженерами-целлюлозниками и одновременно строителями, прорабами. Одним нравилось это больше, другим — меньше. Черепанову не понравилось совсем, и он малопонятным мне образом перевелся на ближайший сибирский комбинат. Уехал, не простившись, а года через три, когда что-то не заладилось у него на новом месте, объявился снова. Меня удивляла эта его манера: Вадим не испытывал ни малейших душевных терзаний от того, что несколько лет не подавал о себе весточки, является так, словно расстались с ним мы вчера и расстались ближайшими друзьями. Потом он уезжал еще раз — в Дальневосточный, где, кстати, преуспел на административной работе,
Я посмотрел на часы. Пора отправляться в цех древесноволокнистых плит. К четырем часам должен был приехать первый секретарь горкома партии Андрей Фомич Колобаев, а если так, то будет и Авдошина — председатель горисполкома. Был у меня к ней запоздалый, но важный разговор — из тех, что лучше затевать не специально, а на ходу, кстати.
За десять лет мы впервые ставили на капитальный ремонт всю технологическую линию. Долго откладывали, латали дыры, пока не поняли — дальше тянуть нельзя. Да и то сказать — верой и правдой послужила она, если вспомнить, с какими недоделками ее принимали. Вечная беда — все на ходу сдаем, наспех, к празднику, круглой дате в календаре. Впрочем, со строителями и нельзя по-другому — не будешь сидеть «на хвосте», затянут, и никаких концов не найдешь.
Что теперь обо всем этом говорить! Сейчас самое главное — втиснуться в «окошко», которое с таким трудом отыскали, не затянуть с ремонтом. Иначе каждый час опоздания — удар по плану. Наверстывать будет очень непросто.
Навстречу мне пронесся Тихомиров — волосы взъерошены, пиджак внакидку, глаза как у загнанного зайца. Не таким мне хотелось бы видеть начальника цеха древесноволокнистых плит перед самым ремонтом. А он на бегу кивнул головой, потом резко остановился, несколько секунд пробыл, как мне показалось, в состоянии полнейшей прострации и, возбужденно размахивая руками, закричал:
— Все летит к черту! И график — коту под хвост! Сами себя обманываем!
«Какая муха его укусила?» — удивился я. Подошел к Тихомирову и спросил самым безразличным голосом, ка какой только был способен:
— Ну, и что случилось? Ничего страшного…
— Значит, случится… — продолжал он на тех же высоких нотах. — Это надо додуматься — каждый человек на счету, а здесь пятерых забирают в колхоз, на картошку.
Действительно, не самое мудрое решение. Я вспомнил, что разнарядку поручил Черепанову и Стеблянко; неужели они не подумали, рубанули по наиболее важному участку? Я успокоил Тихомирова, посоветовал ему, пока не приехал Колобаев, сделать легкую передышку, посмотреть на небо, на облака.
— Как Андрей Болконский под Аустерлицем? — улыбнулся он. — Перед смертью о душе подумать?
— Вот-вот.
Но свидание с космосом у Тихомирова не состоялось. Навстречу уже шествовала процессия. Она напоминала журавлиный клин: впереди неторопливой своей походкой, глядя, как обычно, немного вверх, двигался Колобаев, за ним — Авдошина и Черепанов — он всегда умудрялся оказаться по правую руку от начальства, а еще дальше, по три-четыре человека в ряду, — начальники цехов, горкомовские работники. Так они заполнили весь широкий проход в цехе.
Я поздоровался с секретарем горкома, Фомич бесстрастно кивнул мне. Потом я подошел к председателю исполкома. Авдошина сняла промокший плащ, перекинула его на руку; я машинально оглядел наряд, который не менялся годами: темный сарафан свободного покроя, блузка защитного цвета. Выщипанные брови, ярко подкрашенные губы, перманент — во всей красе мода пятидесятых годов.
— А, Игорь Сергеевич! Очень рада вас видеть!
Размеры ее радости я знал прекрасно: две недели не отвечала она на мое письмо, а секретарше приказала не соединять со мной. Что ж, хорошо ее понимаю: когда у человека пытаются, скажем, забрать деньги, он заталкивает бумажник поглубже в карман.