ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
Шрифт:
— Это — мой старший брат, Сергей Александрович Есенин. Может слышал?
Да, Роня слышал. И читал. И любил. С того дня началось это знакомство, но о нем — попозже.
Разумеется, в обновленной, точнее, умерщвленной Петропавловской гимназии, ставшей рядовой совтрудшколой, прекратилось преподавание на немецком («забота о нацменьшинствах»), связи с соседней Петропавловской церковью («забота о воспитании юношества»). Водить детей-лютеран в сакристию на уроки строго запрещали.
Желающих же конфирмироваться тою весной оказалось поболе полусотни юных отпрысков хороших немецких фамилий старомосковского происхождения. В двух других московских лютеранских церквах — Реформирте-кирхе в Трехсвятительском и Михаэлис-кирхе — на Немецкой улице — происходило примерно то же самое.
Выход нашел епископ Майер, глава всероссийской лютеранской епархии
Эти колебания помог пресечь папа. — Доверься нам с мамой, мальчик! — сказал он сыну, — и все будет хорошо! Пойми: то, что ты узнаешь на уроках-проповедях, ты больше нигде изучить не сможешь. А не будешь этого знать — навек для тебя останется непонятным и мировое искусство скульптуры, и вся высокая классика, и вея христианская мысль. Ты станешь богаче духовно, о последствиях же думай! Бог поможет!
Так и выпала Роне Вальдеку судьба слушать весной 24-го года сразу пять учебных программ: школьную — в бывшей Петропавловской гимназии; химическую — в кружке при техникуме «Физохим», по настоянию папы; литературную — в семинаре при Высшем Литературном институте имени Брюсова, в качестве вольнослушателя; музыкальную — дома, у пианистки Александры Сергеевны Малиновской, приглашенной давать Роне и Вике уроки рояля по курсу музыкального училища; и, наконец, духовную — у епископа Майора, в Петропавловской лютеранской кирхе.
При таком грузе школьных и дополнительных учебных забот, Роня убедился, что в одни сутки можно, при желании, утрамбовать уйму полезного, если вовсе не давать минутам утекать впустую. Интересовали его одинаково химия и литература, а чему отдать предпочтение он долго колебался. Отец склонял выбрать профессию химика, на литературу же взирать как на гуманитарное развлечение или разновидность побочного заработка.
— Музам служить — не мужское дело, — говорил папа. — Музы сами должны служить настоящему мужчине!.. К тому же, Роня, по моим наблюдениям, может быть, поверхностным, литераторы всех жанров, от переводчиков до драматургов, — самые голодные ныне кустари, беднее холодных сапожников и татар-старьевщиков. Их жалкие гроши малы даже для приработка, уж не говоря об основах существования. Их труд — подчас подвижничество, но ты-то сам, Роня, готов ли на подвиг? Притом под крики: «смотрите, как он худ и беден, как презирают все его».
Ронины впечатления в Брюсовском институте скорее подтверждали папины наблюдения, нежели опровергали их. Вникая пока что со стороны в литературно-учебные будни, Роня поражался наглядной, трудно скрываемой бедности известных профессоров-словесников, поэтов, романистов, критиков. Стоптанные, чиненные-перечиненные башмаки профессора-классика, Сергея Ивановича Соболевского, сложная мозаика заплат на штанах Виктора Борисовича Шкловского, фантастические обличия Ивана Сергеевича Рукавишникова или профессора Голосовкера — первого с кавалерийско-цирковым пошибом (сапоги и галифе), второго — в несколько театрализованном франк-масонском, розенкрейцерском стиле верхней одежды (старый черный плащ, звезда-застежка вместо пуговиц, шляпа астролога) неопровержимо свидетельствовали, что папины опасения насчет тернистого пути, ожидающего литературного неофита, отнюдь не беспочвенны.
Но не эти
Выпускник-школьник впал было в уныние, когда обрушилась на него переэкзаменовка по всему курсу математики. Представились ему зыбкие болота давно забытых арифметических правил, вроде тройного, неодолимые джунгли алгебры, безмолвие формул в ледяной пустыне бегущих куда-то линий, громоздящихся кубов, цилиндров и прочих стереометрических абстракций, далеких от реалий жизни. В ушах повторялось двустишие:
И возбуждают мой испуг
Скелет, машина и паук.
Впоследствии выяснилось, что это — ранний Волошин.
Думать же о продолжении образования без школьного аттестата вообще не приходилось. Его отсутствие стало бы поперек любым путям в высшую школу.
Ронин душевный упадок заметил один наблюдательный человек, будто посланный самим провидением!
Его звали герр Гамберг, и был он помощником епископа Майера. Именно ему епископ поручил время от времени проверять, как слушатели проповедей усваивают этот элементарный богословский курс, ибо сам герр Гамберг был ученым богословом-протестантом, а к тому же и крупным математиком. Курс математики он читал одно время в частно-нэповском институте Каган-Шабшая, куда за невысокую плату мог поступить чуть не любой желающий, чтобы получить специальность электрика и усовершенствоваться в практической физике.
Попутно хочу заметить, что выражение «частно-нэповском» употреблено здесь отнюдь не в осуждение. Политика Нэпа открыла кое-какие полукоммерческие, полублаготворительные пути к высшему образованию также и людям, обездоленным революцией, диктатурой и произволом. Говорили, что физико-математический институт Каган-Шабшая принимает, разумеется, с соблюдением элементарных требований маскировки вроде фиктивных справок, детей служащих, не прошедших конкурсов по классовому признаку, и прочих молодых изгоев, виновных в том, что их родители служили в церквах, подверглись расстрелам, высылкам и лишению прав. Студенты вносили умеренную плату — институт на нее и существовал, — или отрабатывали стоимость учения натурой, подвизаясь гардеробщиками, уборщиками, лаборантами, слесарями, монтерами. К сожалению автор этих строк, всерьез помышлявший постучаться в двери Каган-Шабшая, никаких точных сведений об атом интересном училище не имеет, однако убежден в благородстве помыслов его создателей и в их полном бескорыстии. Вот в этом-то институте и преподавал герр Гамберг, математик и богослов. Последнее, впрочем, едва ли было известно его студентам у Кагана-Шабшая!
Его глаза, темно-карие, чуть близорукие, просто светились добротою к людям и строгостью к себе. Конфирмантам он прощал все, кроме плохих знаний пройденного из Евангелия и Ветхого Завета. Он так располагал к доверию, что Роня после первых же расспросов о причине уныния рассказал ему о всех своих школьных заботах.
— Что же вы намерены предпринять за пять недель до переэкзаменовки? — так четко был сформулирован последний вопрос Гамберга.
— Надобно бы подзаняться, — неуверенно ответил завтрашний выпускник. Он все еще мысленно не оставлял надежд как-то выкрутиться за счет своих бригадирских заслуг. К счастью, Гамберг решительно эти надежды пресек.
— У вас на счету каждый час, — сказал он. — Сейчас вам надо забыть все прочее — и семинар в Литературном институте, и химический кружок, и музыку, и даже конфирмационные занятия — их вы догоните с моей помощью после переэкзаменовки. Помогу вам и с нею, если вы решитесь заниматься серьезно. За пять недель — повторить или пройти девятилетний курс. Это трудно, но мыслимо. Дорогу осилит идущий.
Роня решился.
Впоследствии в его жизни выпадали еще две или три полосы такой же безудержной, запойной математической переподготовки. И все-таки первая, гамбергская, была самой трудной. Потому что он не сразу отважился поверить, будто постичь биномы и синусы ему вполне посильно. Под конец курса у Гамберга он уже дивился собственному недавнему страху перед математической логикой. Оказалась она, эта школьная математика, плебейски-элементарной.