Горюч камень Алатырь
Шрифт:
– Миша, ты… что-то чувствуешь? Тебе нехорошо?
– Что?.. Да нет, пока ничего особого, – нехотя отозвался Иверзнев. – И не вижу, извини, смысла всю ночь к себе прислушиваться. Коли помру – не ошибёмся ведь, не так ли? Тьфу, будь проклята эта водка твоя… Я её и на войне-то не пил! С непривычки теперь голова будто чужая.
– Потому что ты ничего не ел целый день! Тут с напёрстка окосеешь… – буркнул Лазарев, копаясь на полках и стараясь ворчливым тоном скрыть своё смятение. – Миша, у тебя же холодная оленина есть! И хлеб вон… Давай поужинаем, а после – чаю с мёдом! И ляжешь, наконец, спать! В палатах храпят давно…
– Не могу, надо приготовить ещё камнеломку.
– Право? – удивился Лазарев. – Ну, а плёнки-то?..
– Отсасывают так же, как я делал два часа назад! Риск, конечно, велик, и всякое бывает… Но моя Устя мне когда-то рассказывала о своей бабке… она её вообще часто вспоминала… если судить по Устиным словам, то бабка эта была сущий профессор медицины, и моя Устинья…
– Ты ведь был влюблён в неё, Миша? – вдруг перебил Лазарев. Михаил умолк на полуслове. Повернулся. Чёрные глаза испытующе взглянули в лицо друга.
– Что ж… Нет смысла скрывать, – без улыбки отозвался он.
– Она знала?
– Разумеется.
– А Ефим?
– Полагаю, да.
– Хм-м… Как же ты, однако, жив остался? Ефим ревнивый, как сто чертей!
Иверзнев криво, нехорошо усмехнулся. Лазарев ждал, но друг больше так ничего и не сказал. Он молча глядел в открытое окно, за которым всё так же блестела холодная осенняя луна.
– Если бы только знать… – наконец, вполголоса сказал Иверзнев. – Если бы только знать наверное… что они выбрались, дошли… Что в её жизни не будет больше ни неволи, ни кандалов, ни издевательств и муки… Если бы я мог знать! Клянусь, я со спокойной душой отправился бы на тот свет и ни минуты об этом не пожалел!
– Я уверен, что они выбрались, – как можно убедительней сказал Лазарев. – Чтобы братья Силины – и не прорвались?! Я с ними несколько лет по тайге проходил, знаю, на что эти медведи способны! Бабы у них здоровы, молоды, на ноги легки… Ты же мне сам рассказывал, как твоя… как Устинья шла босиком по лесам из Смоленска в Москву целую осень! Стало быть, не впервой?
– Ну, смоленский лес – это тебе не тайга с буреломом и медведями!
– Послушай, но если бы их взяли, то давным-давно вернули бы на завод! Ты ведь и сам знаешь!
– Знаю. Но они обещали известить, когда…
– Миша! Они до сих пор находятся в тайге! И прячутся! Какие вести?! Напротив, надо радоваться тому, что новостей нет! Стало быть, всё благополучно! Просто надо ждать и…
– Разумеется, – устало перебил его Иверзнев. – Прости, что говорю об этом. Верно, я совсем пьян. Где там эта оленина? И как я мог про неё забыть… Ещё ничем нехорошим не пахнет? Мне только поноса не хватало…
Некоторое время они молча, сосредоточенно жевали. В комнате было тихо, лишь поскрипывал за печью сверчок. Луна ушла из окна, сделалось совсем темно, и Лазарев зажёг свечу.
Иверзнев сходил в лазарет, через полчаса вернулся.
– Тихо, все спят. Знаешь, не хочу радоваться заранее – но, кажется, эпидемия пошла на спад. Будем надеяться, что больше никто не умрёт. И так в женском остроге по детям четвёртый день воют… Меланья не возвращалась?
Лазарев пожал плечами. Вполголоса спросил:
– Как ты думаешь, Наташа не…
– Ничего пока не могу сказать. Завтра будет видно. Будет страшно жаль, если эта девушка умрёт. Она замечательная. И совершенно не похожа на своего папеньку, будь он неладен… Надо
– Однако, ты не стеснялся нынче в выражениях, когда с Тимаевым ругался! Он, по-моему, был даже всерьёз напуган…
– Напрасно это было всё, – Иверзнев опустился на старый табурет, жалобно заскрипевший под ним. – Господин Тимаев – существо непробиваемое. Верный слуга закона и «Уложения о наказаниях». Того, что не согласуется с его представлениями о сущем, он попросту не слышит. И во всей моей тираде он обнаружил лишь грубое нарушение субординации. Слава Богу, что мне на него плевать, а терять нечего. Всё уже давным-давно потеряно. Знаешь… даже как- то помирать не страшно. Обидно, право…
– Мишка, не смей! – гневно перебил Лазарев. – Не ты ли совсем недавно громил меня за упадническое настроение и уверял, что у нас на заводе полно таких, которым в тыщу раз хуже приходится, чем нам? Ишь чего – помирать вздумал! А больничку на кого? На мою Малашу? Так ей скоро рожать, знаешь ли!
– Да, ты прав… прав, конечно, – голос Иверзнева звучал всё глуше, голова падала, и он с трудом заставлял себя смотреть на друга. – Просто… чёрт, глупо даже и говорить о таком, но… Я и сам не знал, насколько, оказывается, это было для меня важно. Устинья, понимаешь… Она ведь никогда в жизни меня… Любила этого своего разбойника Ефима – насмерть, как проклятая, непонятно за что! Чёрт, ведь помирать буду – не пойму, что она в нём нашла! Ты его рожу видел?! Впрочем, что ж я спрашиваю… Да даже если и без рожи!.. Атаман с большой дороги, и более ничего! Но Устинья… как приворожённая к нему… Разумеется, мне рассчитывать было не на что. Я и не пытался. Но… Понимаешь, я входил утром в лазарет, – а она уже там возилась. И можно было дальше жить, и работать, и не спать ночами, и ругаться с начальством… Всё можно было! Вечером уже с ног валишься, в глазах – зелень в крапинку, кажется – помрёшь вот-вот… а Устинья сидит за столом, пишет свою «тетрадию», спрашивает, через «есть» или «ять» слово «леший» пишется… а глаза у неё меняют цвет… Я такого никогда раньше не видел: серые-серые – и вдруг синие! И, право, как-то легче делалось! Ложился спать, знал, что наутро снова её увижу – и никакой молитвы не надо было! А теперь… теперь что ж… Теперь впору только…
Договорить Иверзнев не сумел. Невнятная речь сменилась густым, ровным храпом. Лазарев встал. Залпом допил водку из своего стакана, подцепил с тарелки последний кусок оленины. Осторожно ступая по половицам, подошёл к уснувшему доктору, потрогал его лоб. Долго стоял рядом, вслушиваясь в дыхание. Затем вздохнул, дунул на оплывшую свечу и опустился напротив на деревянный, потёртый диван. Мельком подумал: «Надо хоть окно прикрыть…» – и тут же уснул тоже. Через минуту тишину в комнате нарушали только раскаты храпа. Лунный луч стекал по подоконнику, скользил на пол, понемногу таял: близился рассвет.
– Михайла Николаевич! Доктор, миленький! Да проснитесь же!
– Что… что стряслось? – Иверзнев с трудом поднял тяжёлую, словно чугуном налитую голову со столешницы. В лицо ему ударил сноп солнечного света. В комнате было невыносимо холодно. Доктор зажмурился, передёрнул плечами. Несколько минут сидел неподвижно, приходя в себя. Затем, морщась от ломоты в висках, повернулся. Увидел недоверчивое, радостное лицо Лазарева. Убеждённо сказал:
– Васька, ты просто ирод. Какого чёрта ты меня напоил вчера? Башка пополам раскалывается! Меланья, чего ты вопишь?..