Горюч-камень
Шрифт:
Незаметно они с плотинным отстали от других, возвращавшихся с кладбища, мимо подернутых мохом крестов свернули в лес. Плотинный паучком перебегал по завалам, суетился, то и дело касаясь обеими длинными руками земли. Наконец он разнял ветви и указал Моисею на округлую, словно зеленое зерцало, полянку, по охвату которой серебряной полуоправкою струился ручей.
— Благость, думаешь? — снизу глянул плотинный на Моисея. — Не верь этой благости, не верь. Гляди — всяк пожирает в этих травах себе подобного.
— Я верю этой благости, — сказал Моисей, — а тебе не верю. — Он вытянул
— Для чего этот гриб живет? — Плотинный острым носком сапога пнул круглую бздюху, из нее повалил тяжелый рыжий дым. — Для хорошего или для дурного?
— А для того, чтобы вот эти незабудки рядышком ярче синели.
Плотинный засипел, задребезжал, хлопнул себя длинными руками по голенищам.
— Нет на земле доброго, — утирая слезы рукавом, сказал он. — Одни левиафаны живут… Как заявится-шевельнется доброе, сразу сглатывают. Гляжу я на тебя и думаю, вот и тебя скоро так же. Стена вокруг тебя, а к тебе скоро впустят диких зверей.
— Не трогай душу! — Моисей стукнул сухим, жилистым кулаком по стволу.
— Перешагнешь, мол, через стену-то? Я, бывало, тоже хотел, да запнулся, наверх глядючи, вот теперь и хожу, в землю гляжу — голова-то не подымается.
Он ушел, разметая хвою длинными руками. Лучи закатного солнца поигрывали на траве шустрыми зайчиками, бросались ему под ноги, а плотинный не замечал их, у него был сломлен хребет. Но слова о стене, окружающей каждого человека, если тому вдруг вздумается куда-то пойти, не давали рудознатцу покоя. Не о том ли предупреждал и отец Петр, когда Моисей ходил к нему за бумагой!
Позамолкли к вечеру птицы, только одна еще упрямо потенькала в осине, но голос ее прозвенел настолько сиротливо, что и сама она затосковала, умолкла. Потянул понизовой ветер, будто подкрался издалека. Зябко поеживаясь, Моисей пробирался к дому. На лицо налипали паутинки, предвестницы скорой осени.
Встретив мужа, Марья улыбнулась одними глубоко упрятанными в ямочки уголками рта, тихонько сказала:
— Сына рожу.
— Не вовремя мы с тобой затеяли, — тускло сказал Моисей.
Марья обиженно закусила губу, отвернулась. Хищной птицей налетела бабка Косыха на Моисея:
— Ах ты землеройка черномазая, ах ты кочедыжка эдакая! Дитю своему не рад, нате-ка его за три гроша. Да где такое видано, бесстыжие твои козьи глаза!
— Ты, бабка, не шуми, — сказал Моисей. — В любой час могут меня схватить и заковать в железы… А сирот на земле много.
— И чего раньше времени за упокой тянет. Так-то и жить к чему — в любой час земля разверзнуться может. У-у, страху нагнал. Худые думы гнать надо… Отбрось-ка их подале.
Отбрось… Это ведь не лапти-отопки! Умер дед Редька, свернулся отброшенной ветром стружкою. Куда-то запропала Тася: сколько ни искали, как в воду канула… Может, так и есть. До сих пор Марья плачет, вспоминая ее. Родятся новые люди,
День за днем донимали недобрые думы. Да и друзья принизились: Еким втихую запил, пристрастил к вину Тихона, Кондратнй перестал ходить в церковь, сидел все вечера в казарме, шил и перешивал какой-то мешок. Почти на ощупь чувствовалась стена, охватывающая рудознатцев все теснее и теснее. Или плотинный прав, и нет через эту стену перехода?
Иногда, как бы ненароком, в избу Юговых заглядывал Ипанов, рассказывал Моисею о вестях из Санкт-Петербурга, доставляемых почтою от управляющего петербургским имением. В столице завелся смутьян дворянского происхождения, некто Радищев, написал бунтарскую книгу, которую матушка императрица посчитала опаснее Пугача. Дворянин Радищев был с пристрастием допрошен Управой благочиния, опозорен и изгнан в Сибирь. В Санкт-Петербурге неспокойно, в губерниях и того хуже. В августе месяце адмирал Ушаков побил турка при Тендре, но и это не порадовало государыню.
— Видишь, Моисей Иваныч, дела-то какие складываются, — прибавлял Ипанов, скрывая глаза. — Хозяин велит крепче вас прикрутить, за каждое слово нещадно карать…
Он обрывал на полуслове, уходил, сутулясь, в свою контору. И он мечется вдоль стены, не находя места, где ее переступить.
Птицам можно было позавидовать. Стремительно унеслись, разрезая воздух ножницами крыльев, пискливые ласточки, потянулись из насиженных мест в теплые земли гибкие гусиные треугольники. Утрами по Кизеловскому пруду парусными лодками плыли флоты белого и серого пуху. Наконец святой Фрол вылудил крыши инеем, насек на окошках первые тонкие узоры. Подходила опять безнадежная зима…
В тот день в поселении появилась кучка незнакомых работных людей. Закоптелые, ободранные, с легонькими котомками на спине, медленно брели они по улицам, здороваясь с освирепевшими собаками.
— Откуда такие? — загремел на них Дрынов, выскочив из сирийского кабака.
— Из Чермоза мы, — ответил высокий, с гусиной шеей человек, торопливо снимая сползшую на нос шапку. — Разыскиваем управителя Якова Митрича Ипанова.
— Кем присланы?
— Миром, батюшка восподин.
— В бегах, выходит.
— В бегах, не в бегах, а подай нам Ипанова, культяпый, — по-петушиному крикнул молодой парень, зашелся кашлем.
— А не то живота лишим, — пригрозил низкий, квадратный мужик, подкинув на ладони самодельный с деревянной ручкою ножик.
Дрынов усмехнулся, пошел за управляющим. Мужики стояли кучкой, глядя ему вслед, на серых лицах была обреченность.
Ипанов без шапки, в одной косоворотой рубахе спешил к ним, далеко опередив приказчика. Ходоки разом повалялись в ноги:
— Сделай божецкую милость. Яков Митрич! Наслышаны о тебе… Урезонь немца. Девок портит, стекляшки собирает! Немец — страшный человек: обезьяну выдумал. Сделай божецкую милость, убери ты его от нас!