Господа офицеры
Шрифт:
— Ну что, поел, что ли?
— Да! — кивает Карл.
— Тю... А чего ж горшок полон? — всплескивает руками прислуга. — Али ты чего с господского стола хочешь?
— Нет, не хочу, — мотает головой Карл.
— А чего тогда?
А он и сам не знает чего! Маетно ему! Еще и оттого, что идти теперь обратно на квартиру надобно, где храпят на соломенных тюфяках его сослуживцы, с которыми ему поболе двадцати годков вместе жить!
Может, и нехорошо, что его в учителя определили?
Тяжко на плацу под фузеей — да легче! Там ничего иного не
А тут, хошь не хошь, жизнь свою вспоминаешь — ту, иную, без лямки, и оттого тоска сердце пуще волка гложет! Батюшка вспоминается, как глядел на него с плахи, прощаясь, как голова его, кувыркаясь, с помоста вниз, алой кровушкой брызгаясь, летела. И матушка тоже, которая теперь неизвестно где, да и жива ли?...
Неужто жизнь кончена?...
Но назавтра снова урок. На который он спешит что сил есть, чуть не падая. Да не потому, чтоб не на плацу, а в тенечке да уюте еще один день провесть да чтоб вчерашних щец вволю похлебать, а чтобы только Анисью увидеть! Чтобы она, глядя на него во все глаза, рассказы его слушала, ахала да охала, а пугаясь, лицо ладошками прикрывала, а после такие вопросы задавала, от которых у Карла сердце будет замирать и дыхание в груди спирать, так что вздохнуть нельзя!
Тем только он и жив!
И ежели б кто сказал Карлу, что скоро кончатся те уроки, он бы, верно, тут же на Москву-реку побежал, да и утопился!
Но кто ему про то скажет?
Кто свое али чужое будущее знать-то может?
Нет таких!
А кабы был кто да кабы каждому мог его будущее, узрев, рассказать — да разве бы мы так жили? Разве бы не побереглись загодя?...
Но никто не скажет.
Нет таких!...
Глава 16
И вовсе никакого теса в камере не было! И то верно — к чему на контрреволюционеров дерево переводить, когда печи-буржуйки топить нечем?
Теса не было, но камера точно была — большая, без окон, с низким потолком и каменными стенами, одна из которых была под самый потолок обложена мешками с песком.
Тут-то все и происходило...
Приговоренные, ожидая свой черед, стояли вдоль стен в длинном коридоре, освещенном двумя керосиновыми лампами, отчего лица их, хоть и были еще живыми, были желты, как у покойников.
Арестантов отсчитывали и загоняли внутрь по пять человек, прикрывая дверь. Скоро слышался глухой винтовочный залп, иногда вслед ему и вразнобой револьверные выстрелы, и спустя некоторое время в камеру вталкивали новую пятерку...
Расстрелы здесь производились раз в неделю, потому как дело это было хлопотное, требующее дополнительных людей, пайков, подвод для вывоза мертвяков и дров для печей, где грелась вода, чтобы солдаты могли вымыться и застирать от крови испачканные одежду и обувь. Вот и подгадали расстрелы под банный день... Зато подводы не пришлось дважды гонять — в одну
Мишелю аккурат во вторник допрос учинили, так что несколько дней он еще пожил... Теперь была пятница и он стоял в конце длинной, быстро убывающей цепочки. Подле него переминались с ноги на ногу другие арестанты, в большинстве своем молодые мужчины, в мундирах со споротыми погонами, хотя были и иные — священник в рясе, рабочий-путеец, несколько юношей, почти мальчишек, в форме гимназистов...
— Раз. Два. Три. Четыре. Пять... Шагай!...
Новая пятерка, подгоняемая ударами прикладов, побежала в камеру.
Дверь с грохотом захлопнулась.
Пауза... Такая длинная, страшная...
И вдруг — всегда вдруг, всегда неожиданно — горохом раскатился нестройный залп. Сквозь плотно прикрытую дверь, сквозь толщу стен донеслись неясные крики, и тут же захлопали револьверные выстрелы — один, другой, третий...
Добивают...
Прошло минут пять или шесть, прежде чем мертвецов оттащили за ноги в сторону и сложили друг на друга и на тела предыдущей убиенной пятерки.
— Тащи сюда следующих.
Солдаты воткнули в прорези винтовочных затворов, вдавили большими пальцами новые снаряженные обоймы...
Из-за двери высунулась озабоченная, всклокоченная голова. Крикнула:
— Давай других!
Исчезла.
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
— Ну, чего замерли — шевелись!
Крайнего, гимназиста, поторапливая, огрели прикладом промеж спины. Он свалился с ног и, сев на полу и подтянув к груди коленки, заплакал. Он плакал совершенно по-детски, всхлипывая, вздрагивая острыми плечами и размазывая по лицу слезы и грязь, а когда его попытались поднять, стал вырываться и страшно кричать:
— Не надо!... Оставьте меня, я не виноват, я не хотел!...
Зрелище было тягостным.
На гимназиста поглядывали осуждающе — негоже вот так вот... Надо бы держать себя в руках...
Гимназиста подхватили под руки и поволокли за дверь. Которая тут же захлопнулась.
Все вздохнули с облегчением...
Но вдруг миг спустя дверь распахнулась вновь, потому что гимназист, каким-то чудом вырвавшись, смог ее раскрыть и высунуть в щель голову. Невидимые руки схватили его, рванули назад, так что рубаха надвое лопнула, но он, вцепившись в косяк пальцами, лез наружу, выпучивая глаза, ломая ногти и отчаянно лягаясь.
Совладать с ним не было никакой возможности. И более с гимназистом не чикались — кто-то там, за дверью, ткнул ему в бок штыком и, выдернув его из вздрогнувшего тела, тут же ткнул еще раз. Голова гимназиста отчаянно вскинулась и стала клониться к полу, пока не замерла недвижимо. На его лице так и остались черные, грязные разводья.
Многие истово перекрестились.
Дверь захлопнулась...
Тишина...
Залп...
Револьверные хлопки...
— Давай других!
Раз.