Господа офицеры
Шрифт:
— Куда? — пожал плечами Мишель.
— Да, верно, к тебе нельзя, твоя квартира тебе не принадлежит, — вспомнила Ольга. — Вот что, поедем за город! У моей подруги под Зарайском дом есть. Она теперь там не живет, потому что с мужем его делит, так что, наверное, она даст мне ключи. Там, я думаю, нас никто не найдет. Даже твоя бывшая пассия. Собирайся!...
Мишель вынужден был подчиниться.
Где-нибудь в Монте-Карло или Ницце он бы, конечно, не уступил инициативы женщине, но здесь, в непростых реалиях российской
Они быстро собрали немногие оставшиеся целыми вещи, кое-что из посуды и, сложив все в две большие сумки, вышли из дома.
Думая, что ненадолго — что до лучших времен.
Но, как оказалось, — навсегда...
Глава 15
Трудны иноземные языки — немецкий, а пуще того — голландский. Язык сломать можно — то шипи, то собакой рычи! Да помни, как всякая вещица по-иноземному прозывается, а их вокруг, может быть, тыщи! Разве все упомнишь?!
Но без того никак невозможно! Ныне на ассамблеях все боле не по-русски лопочут, как того царь Петр пожелал. Нет Петра, но правила, им введенные, повсеместно укоренились. Вот и приходится барышням на выданье чужие языки зубрить. А зачем? Ране один язык был, да и тот они за зубами держали, пока их тятенька либо маменька о чем-нибудь не спрашивали. И ничего — детишек от того мене не рожали! В том деле язык вовсе без надобности!
Вот и Лопухин своим дочерям учителя сыскал. Да, видно, скряга он великий, коли вместо толмача иноземного, из Европы высланного, к тому делу простого солдата определил, коему жалованья класть не надобно, а довольно лишь кормить, да поить вволю, да в праздники чарку поднести.
Хотя солдат тот не такой уж простой — батюшка его, прежде чем голову на плаху положить в Амстердаме-городе, известным ювелиром был, а после, царем Петром обласканный, на сохранение Рентереи государевой был поставлен да дворянством пожалован. Вот и выходит, что сынок его Карл, хоть и солдат ныне, происхождения самого благородного, к тому ж воспитывался в строгости и с самого сызмальства на иноземных языках как на русском говорил и все манеры и даже танцы голландские, немецкие и иные знает!
Да сверх того по-русски разумеет и посему все-то объяснить может! Вот и выходит, что лучше учителя не сыскать! А кто на него Лопухину указал, о том мы умолчим...
А уж Карлу от того одна только радость и ничего боле!
Чуть утро — всех на плац гонят, а он, почистившись да разгладившись, в дом Лопухиных бежит. Все-то по плацу маршируют, фузеи чистят, а он, в прохладке сидя, немецкие глаголы говорит! Обратно лишь к самой ночи является да сразу на тюфяк заваливается, так что унтера даже не видит! А утром, на глаза ему не попадаясь, сызнова к Лопухиным бежит и весь-то день сидит. Такая служба — что лучше желать не приходится!
Сядет на лавку,
Войдут они, да не в сарафанах, а в платьях иноземных, рассядутся. Язык учить не хочется, просят про жизнь иноземную рассказать, про то, как там живут, что едят, чем себя развлекают.
Карл рассказывает, хоть сам в Голландии всего раз был — когда с батюшкой по делам его ювелирным ездил, дабы новый инструмент справить. И был-то всего месяц, более в дороге, а все одно слушают его барыни рот разинув. Чудно там все, вовсе не как на Руси.
И более всего его младшая дочь Лопухина слушает — Анисья, та, что он из пожара вынес.
— Неужто, — ахает, — там бань нет, где бабы с ребятишками да мужики горячей водой да паром моются?
— Нет, — степенно говорит Карл. — Там прямо дома в больших бочках моются. А иные в медных чанах, под которыми огонь разводят, дабы воду в них согреть.
И верно — чудно!...
Час Карл говорит, а то и все два. Потом лишь за языки берется.
Барыни от того в скуку впадают — неинтересно им чужие слова талдычить, куда как лучше рассказы Карла слушать! Зевают, в окошко на улицу заглядывают. А там или две повозки столкнутся, отчего гвалт стоит, или кобель бешеный с цепи сорвался, или мужик бабу бьет, за косу таскает. Весело!...
Одна только Анисья с него глаз не сводит да все вопросы задает.
— А как по-немецки будет «баба»?
— Frau, — отвечает Карл.
Потому что, как будет «баба», не знает. А может, и нет в немецком языке слова «баба», а есть только «женщина».
— А «мужик» как будет? — спрашивает Анисья.
— Mann.
— А «любить»?
— Liebe, — говорит Карл, а сам отчего-то краснеет.
Анисья замечает это и ну пуще прежнего веселится. На устах улыбка, в глазах лукавство.
— А ежели мужик бабу любит, как он про то скажет?
— Ich liebe dich, — шепчет Карл, краской от подбородка до ушей заливаясь!
— Ich liebe dich, — повторяет Анисья, а сама на Карла глядит. А потом вдруг засмеется, вскинется да, шурша юбками, из залы стремглав побежит.
Уф!...
Переведет Карл дух, пот со лба сотрет, а сам слушает, когда она возвернется. На других своих учениц даже и не глядит, чему те только рады. Высунутся в окошко, по сторонам глядят, о чем-то радостно судачат.
Когда ж Анисья-то возвернется?
Нет, не идет!
Прежде ее приходит барыня. Или нянька.
Конец занятиям.
Ученицы степенно, на иноземный манер, поклонятся да уходят.
А Карла на половину прислуги ведут, где дворовых кормят. Краюху хлеба отломят, поставят перед ним горшок щей вчерашних — хлебай сколь хочешь, мало будет — еще проси.
Но только не хлебается Карлу — нет у него никакого аппетита. Вспоминает он урок и то, как на него Анисья глядела, как смеялась озорно, рот платком прикрывая.