Господин Мани
Шрифт:
— Из Эрец-Исраэль мы выехали две недели назад, в Бейрут прибыли накануне Суккот…
— С этим человеком…
— Ну, с этим врачом, который затащил нас в Иерусалим. Линка писала же тебе про него…
— Доктор Мани.
— Еврей, конечно, а ты как думал? Где-то тут был графин…
— Вдруг начало знобить.
— Неважно… Только если бы ты развел посильнее огонь… Как я скучал по этой печке… холодными ночами…
— А, уже суббота… я совсем забыл. [58] Тогда позовем Мражека.
58
См. прим.44.
— Хочешь слушать дальше? У тебя есть силы?
— У меня есть… Только бы огонь посильнее. Куда
— Ну хорошо…
— Пусть будут две истории, одна прозвучит наверху, а другая внизу. А правда где? Посередине, на лестнице…
— Сначала? А где начало?
— Не сердись, только не сердись, я умоляю. Я ни от чего не увиливаю. Между прочим, я видел твоего Герцля и говорил с ним, но привет от тебя не смог передать, встреча была очень короткой и было не до того…
— Сначала? Но начало ты знаешь, Линка же написала тебе три письма.
— Хорошо, хорошо. Но с чего начинать? Я очень боюсь причинить тебе боль.
— В Эрец-Исраэль? Как это "что занесло"? Ха-ха. Такой сионист, как ты, и вдруг спрашиваешь? Ты же послал нас на сионистский конгресс, ты что, забыл? А оттуда направиться в Эрец-Исраэль будто сам Бог велел, ха-ха…
— Что значит "какая связь"? Я думал, что с Палестиной это связано самым непосредственным образом. Может быть, я ошибаюсь…
— Прости. Итак, сначала. Дорога туда была просто распрекрасной. Ладилось все. Тепло, ясное небо. Уже в Катовице в поезд стали садиться делегаты конгресса с разных концов Галиции и Польши. Сионистский поезд, за исключением, наверное, машиниста, но его не было видно. Вечером прибыл состав из Москвы, и в наш вагон ввалилась ватага молодежи, которая просто поразила меня, — совсем другие евреи, отец, жизнерадостные, но в то же время очень серьезные. Одеты по-простому; евреи, и знают, что они евреи, но при этом свободные люди, так не похожи на наших; "дети погромов", но со светлой надеждой в душе; котомки с провизией, чтобы сэкономить на ресторанах. Я видел, что Линке они очень понравились, она сначала стеснялась, но не настолько, чтобы они ее не заметили и не подошли. Завязалась беседа, сначала, конечно, на идише, но тут же нашелся кто-то, кто знает французский, кто-то, кто говорит по-английски; сразу стало понятно, насколько полезны были уроки мадам Завистовской; вообще надо сказать, что языки открывали нам двери повсюду — в Швейцарии, в Палестине. О, там, в Палестине, английский язык творит такое…
— Сейчас, по-порядку, отныне все по-порядку, дойдет очередь и до боли, этого не избежать, как не избежать и того, что она будет усиливаться по мере того, как правда будет выходить наружу, как взошедшее тесто, которое так и прет из горшка. Эта история, отец…
— Да… Мы еще в том же вагоне, ставшем чисто еврейским, потому что все неевреи из него сбежали; все окрылены надеждами, все буквально светятся сионизмом, и даже я, у которого, как ты знаешь, есть на этот счет глубокие сомнения, прислушиваюсь ко всему весьма благосклонно. Ко мне подсела пара с Украины, не нашедшая места в толпе, обступившей Линку; крепкий парубок с бородой, в вышитой рубахе и его молодая спутница; я уже обратил внимание, что пары так и льнут ко мне; этих сблизил, конечно, сионизм, и они тут же начали излагать мне свою «позицию», свою «программу»; один начинает, другой за него договаривает; выяснилось, что они не делегаты, они наблюдатели, но у них далеко идущие планы, они активные наблюдатели, радикалы, готовые идти в бой; о Герцле они отзываются как об авторитарном вожде, а не как о писателе-утописте…
— Утописте…
— В утопиях нет ничего дурного.
— Этого я не сказал.
— Конечно, отец.
— Все возможно… Итак, уже рассвет, смех Линки разносится по вагону, за окнами удивительные башни Праги, смех не смолкает и когда по обеим сторонам мелькают немецкие леса и поезд замедляет ход в окружении мюнхенских домов из красного кирпича. Здесь мы все выходим размять кости, пока паровоз заправляют водой и из купе выветривается наш дух; одной компанией мы идем по улицам этого чудного города, по переулкам,
— Эта каштановая неповторимая женственность… Мне казалось, что я один чувствую это, но вдруг, в один миг она раскрылась всем, предстала на общее обозрение и сразу пришлась всем очень по вкусу, а я, полный кретин, так волновался, заметит ли кто-нибудь, поймет ли.
— Неважно.
— Неважно.
— Ты прав, я действительно говорю «неважно» как раз тогда, когда на самом деле важно…
— Растекаюсь по древу? Может быть, но позволь мне рассказывать по-своему…
— Сил мне хватит, только позволь уж мне «растекаться» как мне удобно; ты же меня знаешь, я всегда много говорю вроде о незначительных вещах, но все-таки всегда прихожу к какому-нибудь итогу.
— Не злоупотребляю. Но даже если я отклонился, не пожелаешь ли ты узнать почему? Должна же быть причина, ведь все шло точно по плану, поезд в твой Базель отошел ровно в полночь, с вокзала на следующий день мы поехали в твой пансионат, вдыхая твой любимый сладкий швейцарский воздух — все, как ты рассказывал в прошлом году, все в точности. Две чистенькие, миленькие комнатки…
— Да, фрау Куральник помнит тебя, и Фриш тебя помнит…
— И Дед… конечно, и Дед. Все очень жалели, что ты не приехал, я рассказал о матери, они расстроились, от Линки же, которая премиленько раскланялась со всеми, пришли в восхищение. В пансионате уже было полно делегатов — из Англии, из Бельгии, на кухне спорили, как обеспечить кашрут, и свинина была уже отделена от сыра. [59] Со всех сторон доносилась еврейская речь, и мне вдруг стало не по себе, я зашел в свою комнату и бросился на кровать. "Зачем я здесь?" — спрашивал я себя. Потом я уснул и мог бы проспать так весь конгресс, если бы Линка, возбужденная и ликующая, не разбудила меня к вечеру. Она побывала в оргкомитете и теперь размахивала перед моим носом двумя глянцевыми мандатами: доктор Эфраим Шапиро и Лина Шапиро, делегаты Третьего сионистского конгресса. Черт ее знает, как ей удалось заморочить им мозги…
59
Кашрут (букв. пригодность, ивр.) — религиозные законы о разрешенной и запрещенной евреям пище. В частности, предписывается отделять мясное от молочного, а свинина вообще запрещена для употребления в пищу. Поэтому замечание Эфраима Шапиро звучит иронически.
— Выясняется, что да.
— Твой мандат, естественно, достался мне, но ради нее наше представительство было удвоено. Если так формируется новая еврейская демократия…
— Она, кажется, была самой молодой делегаткой.
— Благодаря ее обаянию, потому что стоило ей вылететь из гнезда, как она стала стремительно оперяться и превратилась в птицу, которая увлекает за собой всех… В своей раковине, в своей девичьей светелке, за синими шторами, за окнами, выходящими на нашу серую степь, созрела женщина, настоящая женщина, и пока я пытался это осмыслить, все перевернулось. Теперь уже не старший брат вел за собой маленькую сестренку, а некий унылый лысеющий джентльмен влачился за молодой зажигательной женщиной. Вначале все принимали ее за мою жену. "Ваша жена пошла туда", "Где ваша очаровательная жена? Ведь она обещала прийти", — и я с ухмылкой мямлил в ответ: "Это не моя жена, это только моя сестра", — и сердце щемило, было одновременно приятно и грустно.
— Неважно, это чепуха.
— Да, я опять говорю «неважно», ха-ха. Ты так прислушиваешься и придаешь значение каждому слову, я же говорю как со сна, отец, а потому не придирайся к словам, главное — суть, а суть в том, что все действительно сместилось: отец с матерью посылают сына, закоренелого холостяка, на съезд евреев и евреек, чтобы он нашел себе наконец спутницу жизни; он приезжает туда и вдруг оказывается в положении человека, якобы женатого на молодой женщине, за которой надо все время присматривать, чтобы она не изменяла, ха-ха…