Господин Пруст
Шрифт:
Как и всегда, г-н Пруст не ошибся. После смерти де Монтескье в 1920 году нашлись оба письма — и его, и г-на Пруста. Напротив кляксы граф написал: «кака». Такие слова странным образом преследовали его: в «Содоме и Гоморре» есть место, где Шарлюс долго рассуждал об отхожем месте, и навряд ли г-н Пруст сам все это выдумал.
В де Монтескье г-на Пруста привлекали и безмерно поражали чуть ли не до ужаса его заносчивость и злость. Он бесконечно рассказывал по этому поводу всяческие истории.
Для него наивысшим удовольствием было испортить вечер, все время оспаривая хозяйку дома. В этом он доходил даже до грубости и преднамеренных оскорблений.
Из
— Можете себе представить, Селеста? Когда в самом начале обеда гости попритихли, взявшись за вилки, раздался громкий голос г-на де Монтескье, обратившегося к хозяйке: «Мадам, как только вы могли посадить меня рядом с такой уродиной?» Хозяйка дома не знала, что делать и что отвечать, а соседка графа с удовольствием исчезла бы под стулом, но было бы лучше всего, если бы на стол рухнула люстра. И, самое худшее, для всего этого не было ни малейшей причины.
Несчастная соседка принадлежала к его кругу и никогда не сказала ему ничего, кроме любезностей и комплиментов.
Как ни странно, даже в своей грубости он сохранял манеры знатного вельможи, и все подобные выходки сходили ему с рук. Воцарилось неловкое молчание, гости уткнулись носами в тарелки, и весь стол сложился наподобие закрывшегося цветка. Потом разговоры возобновились — и тем более оживленно, что каждый хотел как-то сгладить случившееся. Но никогда, совершенно никогда я ни у кого не встречал столь безнаказанной наглости.
В другой раз г-н Пруст рассказал мне такой случай про де Монтескье: он сел в трамвай вместе с одной дамой, против которой у него был зуб, и внезапно открыл бывшую у него в руках коробку, где сидела ядовитая змея. Бедная женщина чуть не лишилась чувств, а граф от души хохотал своим пронзительным смехом.
У него был голос, легко доходивший до визгливых тонов. Декламируя свои стихи, он отбивал ритм каблуком, что случалось не только в гостиных, но даже и на улице. Голову он держал запрокинутой с видом превосходства и всегда перегибался в талии. Это тем более бросалось в глаза, что граф был худощав, долговяз, с круто изогнутым носом и закрученными вверх напомаженными усами.
— Прямо-таки стоящая на хвосте кобра, — говорил г-н Пруст, который неподражаемо передразнивал его.
Еще в начале их знакомства слух об этом дошел до самого графа, который рассердился на г-на Пруста, которому понадобилась вся его дипломатия, чтобы убедить обиженного, что тут нет никакой иронии или насмешки, а только дань глубокого восхищения.
Но светские выходки графа совершенно померкли рядом с его поведением после преждевременной смерти его брата. Г-н Пруст был свидетелем одной такой сцены и рассказывал мне, что когда у Монтескье умер брат, г-н Пруст написал письмо его матери с выражением соболезнования. Графиня была тронута и прислала ответ с приглашением побывать у них, и он поехал к ним. Но даже через несколько лет г-н Пруст все еще не мог успокоиться, пересказывая случившееся тогда:
— Я застал графа Тьерри де Монтескье, отца, сидящим в саду и все еще подавленным своим трауром, и пытался утешить его. Он был тоже надменным человеком, известным своим цинизмом и резкостью языка. Тут же находился граф Робер, который, видя слезы на глазах старика, вдруг прервал меня и выкрикнул: «Мужайтесь, отец! Скоро ведь и вы перекинетесь в небытие!» Только он один мог доходить до подобной
Я уже говорила, что г-н Пруст и граф Робер опасались друг друга, но это в большей степени проявлялось со стороны г-на Пруста. Даже когда он говорил мне о нем, и то я чувствовала какую-то осторожность. Иронизируя, он никогда не употреблял уничижительных слов. Похоже, что, не любя этого человека, г-н Пруст щадил графа не только ради своей книги, но и опасаясь его злословия.
Бог знает, что ему только вздумается наговорить обо мне в своих мемуарах. Я не сомневаюсь, придет время, и он опубликует все мои письма.
Но, к чести графа, в изданных мемуарах не было ничего плохого о г-не Прусте, а что касается писем, то после смерти их обоих они пошли на продажу и были куплены профессором Робером Прустом, хотя не думаю, что сам он придавал этому какое-то особенное значение. Страхи г-на Пруста по поводу публикации именно этих его писем не имели каких-то серьезных оснований, но он вообще боялся за всю свою переписку.
Несомненно, для г-на Пруста одной из любопытнейших сторон графа была специфическая особенность его любовных отношений. Он неусыпно наблюдал, как, впрочем, и во всем остальном, за чувствами Монтескье к его секретарю, южноамериканцу Итурри. Это было притчей во языцех у всего Парижа, и, я не сомневаюсь, здесь г-н Пруст нашел неисчерпаемый источник для своего барона де Шарлюса. Он часто говорил мне, что ему очень нравится Итурри, и совершенно непонятно, почему друзья графа так смеются над этим довольно милым молодым человеком, который бесконечно предан своему патрону и неизменно помогает ему выпутываться из всяческих неприятностей, особенно денежных, не столь уж и редких.
— Он просто убивается в своей преданности. Когда Итурри умер, вскоре после смерти моей матери в том же 1905 году, я в большом письме написал графу, что вполне понимаю всю тяжесть его потери. Именно так: «Ваша скорбь не менее тяжела, чем моя».
Но когда де Монтескье нашел для Итурри преемника в лице некоего Анри Пинара, со всем этим было покончено: интерес г-на Пруста совершенно пропал — он уже получил все, что ему было нужно. Мало-помалу и его отношения с самим графом становились холоднее, а инициатива уже в большей степени перешла к графу.
Главная причина заключалась, естественно, в том, что де Монтескье узнал себя в бароне де Шарлюсе.
— Когда впервые это пришло ему в голову, — рассказывал с улыбкой г-н Пруст, — он был похож на разъяренного льва, запертого в клетке.
Конечно, г-н Пруст запутал графа всяческими объяснениями, и тот поддался на его внушения.
— Во всяком случае, сделал вид, — добавил г-н Пруст, все так же улыбаясь.
Он рассказал мне, как Гюисманс воспользовался им для своего герцога Дезсейнта в романе «Наоборот». Правда, было не вполне ясно, посчитал ли де Монтескье себя польщенным.