Господин Великий Новгород
Шрифт:
Стоявшие впереди всех четыре пленника приблизились.
— Кто сей? — ткнул жезлом Иван Васильевич, указывая на бледное лицо с опущенными на глаза волосами.
— Димитрий Борецкого, сын Марфы-посадницы, — был ответ Холмского.
— А!.. Марфин сын... помню, — каким-то странным, горловым голосом промолвил великий князь.
Димитрий поднял свои большие черные материнские глаза из-под нависших на лоб волос. Глаза эти встретились с другими, серыми, холодными глазами и несколько секунд глядели на них не отрываясь... Кто кого переглядит?.. Кто? На лице великого князя дрогнули
— Марфин сын... Точно — весь в нее, — как бы про себя проговорил великий князь. — А как ты, Димитрий, умыслил измену на нас, великого князя, государя и отчича и дедича Великого Новгорода?
— Я тебе не изменял, — спокойно отвечал Димитрий, по-прежнему глядя в глаза вопрощающему.
— Ты, Димитрий, пошел на нас, своего государя, войною и крестное целованье нам, государю своему, сломал еси — и то тебе вина.
— Ты Великому Новгороду не государь, и креста тебе я не целовал... Господин Великий Новгород сам себе и господин и государь.
При этом ответе глаза великого князя точно потемнели. Правая рука вместе с жезлом дрогнула... Бояре как-то попятились назад, точно балдахин на них падал...
— Прибрать ево, — едва слышно проговорили бледные губы.
Холмский повернулся к латникам. Те взяли Димитрия под руки и отвели в сторону.
— Сей кто? — направился жезл на другого связанного.
— Селезнев-Губа, Василей.
Губа выступил вперед. Глаза его также остановились на глазах великого князя.
— И ты, Василей?.. Я знал тебя, — как бы с укоризной сказал Иван Васильевич.
Губа молчал. Полная грудь его высоко подымалась.
— Почто ты, Василей, вступился в наши старины? — допрашивал великий князь.
— Не мы, Господин Великий Новгород, вступил в твои старины, а ты нашу старину и волю новгородскую потоптать хочешь... Али мы твои городы жгли и пустошили, как ты наши городы впусте полагаешь? Кто за это даст ответ Богу?
И Селезнев, говоря это, обвел глазами окружающие развалины. Невольно и глаза великого князя последовали за его глазами.
— Кто это сделал?
— То сделали вы, отступив света благочестия.
— Али ты в нашу душу лазил? Благочестие!.. Это ли благочестие — кровь лить хрестьанскую!
— Замолчи, смерд! — крикнул великий князь, стукнув жезлом о помост.
Холмский подскочил к дерзкому, чтобы взять его.
— Прочь, холоп! — осадил его Селезнев. — Топору нагну голову свою, а не тебе, холопу!
— Взять его!.. Голову долой! — раздалось с возвышения.
— «Голову долой!..» То-то наши головы поперек твоей дороги стали, улусник!
Большой мастер был сдерживаться и притворяться он, дед будущего Ивана Грозного, но тут не выдержал — швырнул в дерзкого своим массивным жезлом... Жезл угодил Губе прямо в голову...
— Собака!.. Отдать псам ево мерзкий, хульный язык!
Латники бросились на Селезнева и увели его подальше. Холмский почтительно подал жезл разгневанному владыке.
— Кто там еще? —
— Арзубьев Киприян, государь.
— А! Арзубьев... Все — латынцы.
Арзубьев молчал, но видно было, что это стоило ему большого труда.
— А сей кто?
— Сухощек Еремей, чашник владычний.
— И чашник приложился к латынству... до чего дошло.
— К латынству мы не прилагались, — тихо отвечал Сухощек.
Великий князь глянул на Бородатого, который смирно стоял около своего мешка с летописями и беззвучно шевелил губами, как бы читая молитву.
— Подай, Степан, грамоту, — пояснил великий князь.
— Якову, государь?
— Каземирову.
Бородатый порылся в своем мешке, и, достав оттуда свиток, с поклоном подал великому князю. Тот развернул его.
— Это что? — показал он грамоту Сухощеку.
— Не вижу, — отвечал последний.
— Князь Данило, покажь ему грамоту, — обратился великий князь к Холмскому.
Тот взял из рук князя грамоту и поднес ее к Сухощеку.
— Узнаешь?
— Узнаю, наша грамота с королем Каземиром, — был ответ.
Холмский снова поднес грамоту великому князю. В это время из толпы пленных чьи-то глаза особенно жадно следили за грамотой. Это были глаза вечевого писаря, писавшего ее... «Пропала моя грамота! И голова моя пропала... Ах, грамотка, грамотка!.. Как заставки-то я выводил со старанием, какова киноварь-то была... О, Господи!..»
— Сия грамота — улика вам и отчине моей, Великому Новгороду, — спокойным, ровным голосом продолжал великий князь. — В ней вы отступили света благочестия и приложились к латынству, вы отдавали отчину мою, Великий Новгород, и самих себя латынскому государю — и то ваша вина... Вы, Еремей Сухощек, и Киприян Арзубьев, и Василей Селезнев-Губа, и Димитрий Борецкой, вы подъяли на меня, государя своего и отчича и дедича, меч крамолы — и то ваша вина.
Все молчали. Слышно было только, как где-то в отдалении жалобно выла собака да, перелетывая с груды на груду пепла, каркали вороны.
— И за таковую великую вину казнить сих четырех смертию — усечь топором головы, — закончил великий князь и дал знак рукою Холмскому.
Холмский поклонился и, отойдя несколько назад, обратился к алебардщикам, сопровождавшим пленных новгородцев:
— Ахметка Хабибулин!
— Я Ахметка.
От алебардщиков отделилось приземистое, коренастое чудовище с изрытым оспою лицом, с воловьего шеей и ручищами, бревноподобные пальцы которых, казалось, с большим удобством могли бы служить слону или носорогу, чем человеку. Маленькие, черненькие глазки его глубоко сидели под безбровым лбом и смотрели совсем добродушно. На плече у него покоилась алебарда, топор которой представлял отрезок в три четверти [72] длины и напоминал собою отрезок железного круга в колесо величиною.
72
Четверть — четверть аршина, пядень, 4 вершка, то есть всего 17,8 см.