Государевы конюхи
Шрифт:
Прасковью Данилка знал. У Родьки Анофриева был брат Фрол, не вынес чумного сидения, а она, Фролова вдова, уцелела. Очевидно, ей хотелось снова выйти замуж за кого-то из конюхов, и потому она дружилась с мужниной родней, вместе с другими бабами и девками забегала порой на Аргамачьи и на Большие, что в Чертолье, конюшни. Сейчас же Прасковья добровольно взяла на себя все заботы о Татьяне и ее семействе, то есть всячески показывала, какая она добрая да хозяйственная, как своих в горестях не оставляет.
Встретила ее Ванина теща, баба еще молодая, норовистая
— Ну, что Татьяна?
Прасковья, споро поднимаясь по лесенке на высокое крыльцо и обивая снег с сапог, успела рассказать и по каким домам роздали детей, и где Татьяна, и когда отпевание, а самое главное приберегла напоследок.
— А знаешь ли, свет, что Родька все Устиньино добро на кружечный двор сволок?
— Да ты сядь, отдышись! Я кашу вон из печи достала!
Очевидно, не замечая, что в сенцах есть еще человек, Прасковья продолжала выкладывать новости.
— Я же к Устинье, царствие ей небесное, пошла за вещами, во что обряжать, и со мной еще Дарьица и Мавра. А у нее все короба раскрыты, видать, Родька-то копался! И шуба пропала, и зимние чеботы, и опашень! Я как увидала — чуть мимо лавки не села…
Теща, которой не хотелось босиком стоять в сенях, втянула гостью в горницу. Данилка мигом соскочил с доски и, кутаясь в шубу, прижал ухо к дверям, к самой щели.
— И говорю — ахти мне, Дарьица, а ведь я права оказалась! Не к добру та душегрея!
— Ты про новую? — обнаруживая знание Устиньина хозяйства, уточнила теща. — Да потише, дочка с зятем спят. Артемонушка-то ночью нас повеселил — уж не чаяли, что до рассвета угомонится.
Данилка про себя назвал потребовавшую тишины бабу стервой…
— Про новую, ту, что она сама себе сшила из лоскутьев! Говорила я ей — не шей из лоскутьев, Устиньюшка, не к добру! Нет, говорит, такой ткани поискать, такого богатого синего цвета, я лучше лоскуток к лоскутку подберу и будет душегрея как у боярыни.
— Такую ткань у купца брать, так разоришься, — заметила Ванина теща. — Я чай, по три, если не по четыре рубля за аршин. А купчиха-то ей обрезочков дала всяких, и больших тоже, чего же не сшить? Рукавов-то кроить не надобно, лишь зад да перед, и всего-то в аршин длиной. И галун золотной по десять алтын за аршин идет, а она из кусочков составила, стыков и не разглядеть. Пуговки же у нее были припасены.
— Рукодельная была, помилуй, Господи, ее душеньку, — согласилась Прасковья. — Да только как увидела я те лоскутья, так и сказала — как хочешь, Устиньица, а не нравятся они мне. Птицы на них по синему полю вытканы какие-то нехорошие.
— Персидская ткань с чем только не бывает, — согласилась теща. — Я бы тоже на себя с птицами не надела. А есть которая с человечками, и с тварями тоже есть.
— Вот эти пташки ее и унесли, — сделала вывод Прасковья. — И сами улетели! Ты, свет, приходи с Татьяной и с малыми посидеть.
— У нас тут свой имеется. Можно, конечно, ее младшенького к нам пока забрать, положим двоих в одну люльку, места хватит.
Бабы заговорили о детишках.
Данилка
— Вставай, свет! Завтрак стынет, — сказала зятю Ванина теща. — Помолясь, да и за стол.
Ваня заспанным голосом что-то пробубнил в ответ, прошлепал к дверям.
— Держи, — он сунул Данилке в руку ломоть черного хлеба. — И шел бы ты на конюшню. Ну, съездят тебя Гришка или Никишка по шее — беда невелика. Съездят да и призадумаются — ведь все равно правда на свет вылезет, когда Родьку допрашивать начнут, так, может, и лучше, что ты его подьячему выдал и никому, его выгораживая, врать не пришлось. Не то всех бы к ответу притянули.
Разумно рассудил Ваня, да кабы Ванину голову — прочим конюхам на плечи…
— Нет, призадумаются, да не простят, — возразил Данилка. Может, потому, что сам бы не простил дурака, что выдал на расправу брата или свата. — Спасибо тебе за хлеб да за ночлег, пойду я.
— На конюшню, слышишь, иди!
— На конюшню, на конюшню!
— Там и увидимся.
Данилка вышел на крыльцо. Утро было раннее, веселое, от белого снега и ясного солнышка в душе росла радость. Морозец — и тот был не злой. За невысокими крышами домишек Конюшенной слободы виднелись купола кремлевских соборов, и особенно торчала наивысочайшая, Ивановская колокольня.
Но ни в какой Кремль Данилка идти не собирался.
Он спустился во двор, потрепал по загривку пса и вышел на улицу.
Ход его мыслей был не прост, как дорожная колея, а раздваивался.
Коли Родька сволок все тещино добро на кружечный двор, стало быть, он к тому добру получил доступ.
Или же пожитки прибрал к рукам не Родька…
Данилка задумался. В самом деле, когда же псы вечером начинают лаять? Ведь ежели они весь день будут брехать из-за высоких заборов на всякого мимоидущего, то у них на ночь хлоток не хватит. Очевидно, охранять дворы они начинают тогда, когда их спускают с цепей. А это делается уже перед отходом ко сну.
Поскольку Устинья была в своем уме, то она не босиком на двор выходила, а сперва спустила собачонку, потом уж и стала раздеваться. И Родька, ежели бы притащился в то время, когда псы еще тревоги не поднимают, не застал бы тещи в одной исподнице. А раз они в ту ночь молчали, стало быть, никто ночью и не приходил.
Выяснив для себя это, Данилка стал рассуждать дальше.
Ежели бы Родька или кто иной явился к Устинье до ужина, она бы наверняка была одета как полагается. При нападении подняла бы шум и выскочила не в одной распашнице, а еще бы и шубу накинула поверх опашня. Выходит, тот, кто прибрал пожитки, хозяйку дома не застал. Можно бы порасспрашивать соседей, не встречали ли вечером у Устиньина двора человека с мешком. Да только станут ли отвечать? Вот кабы он, Данилка, был хоть земским ярыжкой! Тогда попробовали бы не ответить!