Государевы конюхи
Шрифт:
— Не верю…
— Поверишь! Когда Обнорский со своими налетчиками опять на Москве показался, то на уме у него был ход из твоего погреба. И он узнал, что у тебя, боярин, дитя пропало. Он молодец бойкий, догадался, что стряслось, забеспокоился и тайно к тебе на двор пробрался.
— Не мог он ко мне тайно пробраться!
— Степа! Поведай-ка про красавца-инока, как бишь его…
— Феодосий, — сразу сказал Стенька и заговорил складно, поощряемый кивками Башмакова.
Он рассказал, как пробрался с Мироном на боярский двор (Деревнин
— Вот тут, Степа, рассказывай подробнее и особо растолкуй Роману Ивановичу, как ты мешок с гречей кидал и убедился, что тело не могли со двора князя Сицкого перебросить, — велел Башмаков.
Деревнин, схватившийся было за сердце, вздохнул с облегчением.
Стенька, несколько смущаясь, и это рассказал.
— И получается, что княжич Обнорский забеспокоился, как бы все это дело не раскрылось, пробрался к боярышням, которые не знали, как же теперь с покойным братцем быть, и выкинул тело с гульбища в сад. А вот как он потом с твоего двора уходил — про то не знаю, врать не стану. Зато знаю другое — чему он твоих дочек научил, просидев с ними в их светлице, может, ночь, а может, и все три. Он научил их — слушай, боярин! — спуститься к тебе и утешить тебя тем, что дитя-де было не твое, а жена твоя Агафья спуталась с приказчиком Васькой, и что молчали-де они от жалости к тебе, а как дитяти не стало, они и осмелились сказать! Так ли было?
— Ты изловил его?! — Троекуров резко повернулся к Башмакову. — Сказку отобрал? Дай сюда столбцы! Сам видеть хочу!
— В тех столбцах иное, Роман Иванович. В тех столбцах — про то, как твои дочки меж тобой и боярыней потихоньку клин вбивали. Им другие братики да сестрички не надобны, тогда они и вовсе замуж не выйдут, старыми девками помрут! А Обнорского нам изловить не удалось. Вот, распутываем, что он понаделать успел, прежде чем с Москвы прочь подался. Так как же, пойдем ход в погребе смотреть?
— Чего уж там смотреть…
— Стало быть, сам их там и упрятал. Роман Иванович, мне твоих дочек жалко. За что ты их так не любил? За что жену свою любви лишил? Ты ведь Божий завет нарушил. Что убил — великий грех, так ведь потому его и сотворил, что с иного греха все началось — с того, что христианской любви к ближним не имел. Ты-то силен, а ближние-то слабы, любил бы ты их — сумел бы это понять.
Троекуров ничего не ответил.
— Сейчас мы пойдем прочь, и без тебя дел довольно, а ты сиди и думай, как узелок развязать, тобою же завязанный, — жестко сказал Башмаков. — Трое суток тебе даю. Хочешь — в сибирские украины беги, хочешь — в колодец вниз головой, хочешь — девок своих замуж спешно отдавай, хочешь — государю в ноги бросайся, никто тебя трогать не станет. Так, Гаврила Михайлович?
— Так, — подумав,
Они молча спустились с крыльца и пересекли двор. Заговорили уже за воротами.
— Ты не боишься, Дементий Минич, что он с дочками расправится? — спросил Деревнин.
— Значит, на то Божья воля. Но вряд ли — он сейчас крепко думать будет. А через три дня, Гаврила Михайлович, отправляйся с приставами, ищи в подвале два тела. Дело такое, что не надобно много шума поднимать — нам еще Обнорского ловить, и этот шум нам сильно повредить может…
Три дня миновало — настало воскресенье, а кто ж по воскресеньям преступников ловит? В понедельник же Деревнин отправил Стеньку разведать, что деется на троекуровском дворе. Стенька пошел и вернулся с новостью: ничего там не деется, свадеб не играют и покойников не оплакивают, а сам боярин сказал, что хочет принять постриг, и укатил в Донской монастырь.
— Поезжай туда, разберись, точно ли он там, не сбежал ли, — велел Деревнин и даже дал денег на извозчика — медных, новеньких. Стенька взял их с большой неохотой…
Дорога была знакомая, он ехал, крестясь на проплывающие мимо церковные купола — иные шатром, иные луковкой, думал о судьбе троекуровских дочек — что же, их теперь судить будут? Боярышень? Коли по уму — им этот грех нужно до смерти в дальних обителях замаливать. Но, может, будет им какое послабление?
Как и тогда, ворота обители были открыты, малая братия занималась хозяйством, два инока несли куда-то свежеоструганные доски. Стенька велел извозчику ждать и осведомился, как отыскать боярина Троекурова.
— Такого не знаем, чадо, — отвечал молодой инок. — Мирское имя мы за оградой оставляем. Нам до бояр дела нет.
Стенька растерялся было — поди знай, что за имечко получил Троекуров при пострижении. Был Романом, а теперь-то как?
— Он у вас недавно, честный отче. А лицом он суров, а лет ему пятьдесят пять, седат, телом грузен… — принялся перечислять приметы Стенька, словно бы диктовал их в ходе розыска писцу.
— Принял пострижение такой человек, чадо, — молвил второй инок, постарше. — Сказывал про себя, что-де великий грешник. И что людей загубил — то бы еще полбеды. Веры и любви к людям не имел, а заповедано иметь.
— Не вызовешь ли его из кельи, честный отче?
— Не вызову, чадушко. Он уж ни к кому не выйдет.
— Как это — не выйдет?! — Стенька даже возмутился: монастырь строится, по государевой воле богатые люди немало на него жертвуют, а здоровенный мужичище, на коем не то что пахать, а бревна из лесу вывозить можно, будет в келье прохлаждаться! Коли отрекся от своего боярского звания, то изволь трудиться во славу Божию, как же иначе? Заодно и умерщвление грешной плоти, избавление от неправедно нажитого сала…