Гойя, или Тяжкий путь познания
Шрифт:
Не спуская глаз с одного, особенно замысловатого рисунка, Агустин сказал почти смиренно:
— Вот в этом листе я еще не совсем разобрался. Но все в целом мне понятно. Каждый поймет, как это ужасно и прекрасно. Даже они должны понять. — Он улыбнулся. — Это и есть всеобщий язык.
Гойя слушал в необычайном волнении. Правда, он иногда задавал себе вопрос, какое впечатление произведут его новые рисунки на других и следует ли вообще обнародовать их. Но почти со страхом отстранял от себя эти мысли. А после того, как Каэтана смотрела на рисунки таким неприязненным и отчужденным
Агустин прочел растерянность на лице друга я перевел ее на практический язык. До его сознания дошло то, что, несомненно, понимал и Гойя: эти рисунки опасны, смертельно опасны. Обнародовать такие произведения равносильно тому, чтобы пойти и отдать себя в руки инквизиции как заядлого еретика. Поняв это, Агустин почувствовал весь холод одиночества, в котором живет его друг, Франсиско. Вот человек, один, без дружеской поддержки, выгреб из своего сознания весь этот ужас и уродство, нашел в себе мужество запечатлеть их на бумаге, один, совсем один, без малейшей надежды поделиться когда-нибудь с другими людьми своими великими и страшными видениями.
Как будто подслушав мысли Агустина, Франсиско сказал:
— Я поступил неразумно. Даже и тебе незачем было видеть эти рисунки.
Он собрал листы. Агустин не возразил ни слова и даже не посмел ему помочь.
Но тогда Гойя угрюмо свалил рисунки в ларь, Агустин спохватился и стряхнул с себя оцепенение. Страшно подумать, что эти рисунки будут лежать здесь, в ларе, бог весть сколько времени и никто никогда их, быть может, не увидит.
— Покажи их хоть друзьям — Кинтане, Мигелю, — взмолился он. — Не замыкайся в себе так высокомерно, Франчо! Ты как будто хочешь, чтобы тебя считали бесчувственным чурбаном.
Гойя нахмурился, огрызнулся, стал возражать. Но в душе ему хотелось, чтобы друзья увидели его творение.
Он пригласил в эрмиту Мигеля и Кинтану. Позвал и своего сына Хавьера.
Впервые в эрмите собралось несколько человек. Гойя ощущал это почти как осквернение своей обители. Друзья в напряженном ожидании сидели у стен; все, кроме Хавьера, чувствовали себя как-то неловко. Гойя велел принести вина, хлеба с маслом, сыра и предложил гостям подкрепиться. Сам он был хмур и молчалив.
Наконец медлительно, с подчеркнутой неохотой он вынул рисунки из ларя.
Они стали переходить из рук в руки. И вдруг вся эрмита наполнилась толпой людей и чудовищ, в которых было больше правды, чем в самой правде. Друзья видели, что у этих призраков, невзирая на маски или благодаря маскам, лица обнаженнее, чем у живых людей. Эти люди были всем знакомы, только с них беспощадно сдернули личину и придали им другое обличье, много злее прежнего. А смешные и страшные демоны на рисунках были те мерзкие хари, те неуловимые чудовища, которые грозили и им самим, гнездились в каждом из них, ничтожные, бессмысленные и полные зловещего смысла, глупые, коварные, благочестивые и распутные, веселые, невинные и порочные.
Никто
— Выпейте! — сказал наконец Гойя. — Выпейте и закусите! Налей всем, Хавьер! — И так как все молчали, он добавил: — Я назвал эти рисунки «Капричос» — капризы, выдумки, фантазии.
Все молчали по-прежнему. Только юный Хавьер сказал:
— Понимаю.
Наконец встрепенулся Кинтана:
— «Капричос»! — воскликнул он. — Вы творите мир и называете это капризами?
Гойя выпятил нижнюю губу и еле заметно улыбнулся уголком рта. Но воодушевлению Кинтаны не было предела.
— Вы меня сразили, Гойя! — воскликнул он — Каким ничтожным бумагомарателем представляюсь себе я сам! Чего стоят мои убогие стихи! Я стою перед вашими рисунками, точно мальчуган, который в первый раз пришел в школу и потерялся от множества букв на классной доске.
— Для человека, изучающего искусство, неприятно всякое новшество, потому что оно опрокидывает его теории, — сказал Мигель. — Мне придется переучиваться. И, тем не менее, от души поздравляю тебя, Франсиско. — Он откашлялся и продолжал: — Надеюсь, ты не рассердишься, если я скажу, что в некоторых рисунках чувствуется влияние старых мастеров, например, некоторых картин Босха в Эскуриале, а также деревянной скульптуры в Авильском и Толедском соборах и в первую очередь скульптур в Соборе богоматери дель Пилар в Сарагосе.
— Даже самый большой художник опирается на своих предшественников, — ввернул Хавьер. Его развязность привела в смущение друзей, а Гойя ласково посмотрел на всезнайку сына и одобрительно улыбнулся.
— Смысл большинства рисунков вполне ясен, — рассуждал Мигель. — Но прости меня, Франсиско, некоторых я совсем не понимаю.
— Очень жаль, — ответил Гойя, — я и сам некоторых не понимаю и надеялся, что ты мне их растолкуешь.
— Так я и думал, — обрадованно и бойко подхватил Хавьер. — Как будто все понятно, а на самом деле ровно ничего не понятно.
Тут Агустин опрокинул свой бокал. Вино потекло по столу и запачкало два рисунка. У всех гостей был такой вид, словно Агустин совершил святотатство.
Кинтана обратился к Мигелю.
— Пусть тот или иной рисунок вам непонятен, — с оттенком раздражения сказал он. — Но согласитесь, что смысл всего в целом понятен каждому. Это всеобщий язык. Вот увидите, дон Мигель, народу эти рисунки будут понятны.
— Ошибаетесь, народ ни в коем случае не поймет их, — возразил Мигель. — И даже образованные люди в большинстве своем не поймут. Очень жаль, что ваше утверждение нельзя проверить.
— Почему нельзя? — вскипел Кинтана. — Неужели вы считаете, что это чудо искусства должно остаться под замком здесь, в эрмите, на калье де Сан-Бернардино?
— А как же иначе, — ответил Мигель. — Или вы хотите обречь Франсиско на сожжение?
— Да! Стоит обнародовать эти офорты, как инквизиция разожжет такой костер, перед которым все прежние аутодафе покажутся тусклыми огарками, — мрачно подтвердил Агустин, — вы это и сами понимаете.
— С вашим проклятым благоразумием вы готовы каждого превратить в труса! — возмущенно воскликнул Кинтана.