Граф Роберт Парижский
Шрифт:
Когда Урсел начал свою речь, император несколько смутился, «но, услыхав, что она неожиданно закончилась благоприятно для него — так по крайней мере ему было удобно считать, — он принял позу скромного человека, выслушивающего похвалы и вместе с тем изумленного этими похвалами, которыми его щедро награждает великодушный противник.
— Друг мой, — громко сказал император, — как верно ты понял мои намерения; действительно, те познания, которые такие люди, как ты, могут извлекать из своих несчастий, и были целью, когда нам пришлось заточить тебя в темницу и, вследствие неблагоприятных обстоятельств, продержать там гораздо дольше, чем хотелось… Позволь мне обнять великодушного человека, который так справедливо толкует побуждения не во всем правого, но верного Друга.
Больной приподнялся
— Постой! Я, кажется, начинаю что-то понимать.
Да, — пробормотал он, — это тот самый предательский голос, который сначала приветствовал меня как друга, а затем свирепо приказал лишить меня зрения!
Удвой свою жестокость, Комнин, усугуби, если можешь, муки моего заточения, но раз уж я не вижу твоего фальшивого, бесчеловечного лица, избавь мен», молю, и от звука твоего голоса, более ненавистного мне, чем жабы и змеи, чем все, что есть в природе гнусного и отвратительного!
Он говорил так страстно, что все усилия императора прервать его были напрасны; и сам Алексей, и Дубан, и царевна услышали в его речи гораздо больше неприкрытого, неподдельного негодования, чем они ожидали.
— Подними голову, безрассудный человек, — приказал император, — и обуздай свой язык, не то это дорого тебе обойдется. Посмотри, какую награду я тебе приготовил: она искупит все зло, которое твое безумие приписывает мне!
До сего времени узник упорно не открывал глаз, считая неясное воспоминание о мелькнувших вчера перед ним бликах света плодом расстроенного воображения, если только они не были созданы чарами какого-то духа-искусителя. Но теперь, когда он ясно увидел осанистую фигуру императора и тонкий стан его прелестной дочери в мягком блеске утренней зари, он воскликнул слабым голосом:
— Я вижу, вижу!
И, снова упав на подушки, лишился чувств, чем сразу заставил Дубана пустить в ход все его укрепляющие снадобья.
— Какое удивительное исцеление? — восклицал лекарь. — Как мне хотелось бы обладать таким чудодейственным средством!
— Глупец! — сказал император. — Неужели ты не понимаешь, сколь просто вернуть человеку то, чего он никогда не лишался! — И, понизив голос, продолжал:
— Ему сделали болезненную операцию, и он вообразил, будто его ослепили; свет не проникал к нему в темницу, а если и проникал, то лишь в виде смутных и почти неразличимых отблесков, поэтому духовный и физический мрак, окружавший узника, мешал ему понять, что у него полностью сохранилась та драгоценная способность, которую он якобы потерял.
Возможно, ты спросишь, зачем я ввел его в столь необычное заблуждение? Всего лишь затем, чтобы из-за этого его сочли непригодным для управления государством и быстро забыли о нем; в то же время я сохранил ему зрение, оставив себе возможность в случае надобности освободить Урсела и направить его мужество и таланты на службу империи, противопоставив их ловкости других заговорщиков. Этим я и намереваюсь теперь заняться.
— И ты надеешься, государь, на его верность и преданность, несмотря на такое обращение с ним? — спросил Дубан.
— Это мне неизвестно; будущее покажет, насколько я прав, — ответил император. — Я знаю одно: не я буду виновен, если Урсел откажется сменить жалкое существование во мраке на свободу, на долгие годы власти — узаконенной, возможно, союзом с моей дочерью, — и на вечное пользование драгоценным даром зрения, который менее совестливый человек отнял бы у него!
— Если таковы твое убеждение и желание, государь, я должен помочь этому, а не противодействовать, — сказал Дубан. — Позволь тогда просить тебя и царевну удалиться — мне надо применить средства, которые укрепят столь сильно пошатнувшийся рассудок и полностью вернут больному исчезнувшее было зрение.
— Дозволяю тебе это, Дубан, но помни: Урсел не может пользоваться полной свободой, пока не согласится отдать себя в мое распоряжение. Да будет вам обоим известно, что хоть я и не намерен ввергнуть его во влахернскую темницу, но если он или кто-то другой от его имени попытается в столь смутные времена возглавить заговор против меня, — клянусь честью рыцаря, как говорят франки, алебарды моих варягов достанут его, где бы он ни был! Передай ему эти мои слова — они относятся не только к нему, но
И Алексей вместе со своей прекрасной и ученой дочерью удалился из комнаты.
Глава XXVIII
Есть сладостная польза и в несчастье:
Оно подобно ядовитой жабе,
Что ценный камень в голове таит.
«Как вам это понравится» note 33
С плоской крыши-террасы Влахернского дворца, куда выходила из спальни Урсела раздвижная стеклянная дверь, открывался один из самых необыкновенных и восхитительных видов на живописные окрестности Константинополя.
Note33
Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
Дав растревоженному больному прийти в себя и отдохнуть, лекарь отвел его на эту террасу. Немного успокоившись, Урсел сам попросил позволения снова взглянуть на величественный лик природы и проверить, действительно ли зрение вернулось к нему.
Картина, открывшаяся ему по одну сторону террасы, была мастерским произведением человеческого искусства. Надменный город, украшенный, как подобает мировой столице, пышными зданиями, являл взору ряд сверкающих шпилей и архитектурных ордеров, порою строгих и простых, как, например, те, капители которых уподоблялись корзинам с листьями аканта, или те, где выемки на колоннах были заимствованы у опор, к которым древние греки прислоняли свои копья, — эти формы изящнее в своей простоте, чем все, что позднее сумело изобрести искусство человека. Наряду с несравненными образцами истинно классического древнего зодчества, встречались и здания позднего периода; более современный вкус, пытаясь усовершенствовать старину, соединил в них различные ордеры и создал нечто или слишком сложное, или вовсе не подходившее ни под какие каноны. Тем не менее размеры этих зданий сообщали им внушительность; грандиозность их пропорций и внешнего вида произвела бы впечатление на самого взыскательного ценителя архитектуры, хотя его и возмутила бы их безвкусность. Неисчислимые триумфальные арки, башни, обелиски и шпили — памятники самых разнообразных событий — возносились над городом в причудливом беспорядке; внизу расстилались длинные, узкие улицы столицы, образованные домами горожан; дома эти были различной высоты, но их увенчивали плоские крыши-террасы, сплошь покрытые вьющимися растениями, цветами и фонтанами, и поэтому они казались, если смотреть на них сверху, благороднее и привлекательнее, чем однообразные покатые крыши зданий в северных столицах Европы.
Нам понадобилось некоторое время, чтобы описать зрелище, которое внезапно явилось Урселу и поначалу причинило ему сильную боль. Глазам его давно стало чуждо ежедневное упражнение, прививающее нам привычку выправлять видимые нами картины сообразно знаниям, сообщенным другими чувствами.
Представление больного о расстоянии стало таким смутным, что ему показалось, будто все шпили, башенки и минареты, на которые он смотрел, теснясь, надвигаются на него, чуть ли не касаясь его глаз.
Вскрикнув от ужаса, Урсел обернулся к другой стороне террасы, где ландшафт был совсем иной. Здесь тоже виднелись башни, колокольни и башенки, только принадлежали они храмам и дворцам, расположенным далеко внизу и отражавшимся на ослепительной водяной глади константинопольской бухты, откуда в город поступало такое обилие товаров, что ее по праву назвали Золотым Рогом. Часть этого великолепного залива была окаймлена набережными, на которые большие, горделивые корабли и торговые суда выгружали свои богатства, в то время как поодаль у незамощенного берега гавани галеры, фелюги и другие мелкие суда лениво покачивали парусами, похожими на белоснежные причудливые крылья. Кое-где Золотой Рог был окутан зеленеющим плащом деревьев; это сбегали вниз, останавливаясь лишь у зеркальных вод, сады богатых вельмож и городские парки.