Грамотность и народность
Шрифт:
Русский трактир Корещенка был всегда полон, русская кухня всем понравилась. Еще небольшой пример того, что я зову народным творчеством, развитием своего; у нас в трактирах нет обычая держать за конторками женщин… Это обычай европейский. Чтобы картина русская была полнее, чтобы привлечь в трактир еще более иностранцев, г. Корещенко принял этот чуждый обычай; но красавица его была не в кринолине и чепчике; она была в сарафане и кокошнике.
Национальное своеобразие не может держаться одним охранением; обстоятельства вынуждают нередко принимать отчасти что-нибудь чужое для полного развития своего народного в высшее национальное.
После всемирной выставки
Понятна заботливость правительства и хлопоты общества о новых таможенных уставах и, вообще, понятно желание определить, что выгоднее той или другой нации: свобода ли ввоза или покровительственная и запретительная система. Но все подобные вопросы принимают иной вид, как только подумаешь, что было бы, если бы вкусы и потребности самого общества изменились!
Наклонности потребителя, его выбор, его вкус – вот основа всего. Оставляя в стороне вопросы о том, что выгодно и невыгодно для производителей, о внешнегосударственных условиях, при коих они своей деятельностью могут обогащать страну, любопытно и плодотворно было бы не только научно рассмотреть историю развития национальных вкусов и мод, но и вести особую пропаганду для утверждения самобытных вкусов у славян, столь падких на чужое.
Возьмем пример из соседней страны. В Турции и христиане, и мусульмане, и евреи носят фески. Вследствие дурных распоряжений турецкого правительства большинство фесок ввозится из Австрии, вместо того чтобы производиться в самой Турции. Я слышал много жалоб на это. Но положим, что турецкое правительство распорядилось бы иначе, и все фески, потребляемые турками и христианами, делались бы в Турции; фабрики фесок достигли бы высокой степени богатства, и деньги были бы в руках турецких подданных. Но если бы в то же самое время христиане, движимые ненавистью ко всему, что им напоминает Восток и рабство, и по слабому развитию в них чувства изящного сбросили бы этот головной убор [9] , и если бы в то же время молодое поколение влиятельных турок надело бы безобразный европейский цилиндр, дабы блеснуть свободолюбием и европеизмом, – что бы сталось с фабриками и к чему привели бы все правительственные меры?.. Теперь хоть часть фесок делается в Турции, а тогда бы никто не делал их, и еще бы одним своеобразным предметом стало меньше на свете…
От развития народного вкуса в высшем русском обществе, которое везде славится тонкостью своего общечеловеческого вкуса, зависит будущность не только русской, но, вероятно, и всей славянской промышленности.
III
Теперь, когда мы на ясных примерах показали, что с 1856 года и до сих пор все, что, казалось, должно бы нас приблизить к Западной Европе, отдаляло нас от нее и служило к большему нашему обращению внутрь себя самих, мы можем
Удаленный от высшего сословия, нисколько не сходный с ним ни в обычаях, ни в одежде, ни в интересах, страдавший нередко от самовластия помещиков и неправосудия чиновных властей, народ наш встречался с европеизированным дворянином как соотечественником, только на поле битвы и в православной церкви.
Нравы дворянства и чиновничества смягчались постепенно под влиянием идей (конечно гуманных), выработанных западным просвещением; уже задолго до 1861 года обращение с низшими стало лучше; но оно еще было недостаточно хорошо, и зависимость была еще слишком велика, чтобы народ мог чувствовать себя не чуждым этому европеизированному фрако-сюртучному миру, прощать ему его иноземные формы.
Жалок тот историк, который не умеет видеть, что в бесконечной сложности и глубине всемирной жизни известное зло нередко глубокими корнями связано с известным добром!
Разъединение сословий в России было велико; вражды систематической, положим, между ними не было; но, повторяю, разъединение их было так велико, что Белинский (в 1847 или 1846 г., в Петербургском Сборнике) выражался, насколько помню, так: – «если у нас собрать в одну комнату художника, купца, писателя, чиновника, военного и светского человека, то они не найдут, о чем между собой говорить».
Если такое отчуждение существовало не только между теми слоями народа, которые были определены в нашем Своде «Законами о Состояниях», но и между людьми одного состояния (напр., чиновником и художником, чиновником-дворянином и военным-дворянином), то на каком же отдалении должны были стоять друг от друга, например, земледелец и знатный петербургский бюрократ?
Нет спора, Церковь и Государство и, отчасти, помещичье право, заставлявшее многих дворян жить в деревне, поддерживали связь, но эта связь в обыденной жизни была не так заметна, как отчуждение.
Что это происходило не от одной разницы прав и не от одного преобладания сильных над слабыми, на это доказательств много. Купец первой гильдии и миллионер, конечно, имели больше, по крайней мере, фактических прав сравнительно со своим рабочим, чем какой-нибудь бедный чиновник или учитель-дворянин. Однако народ на купца, который не носил фрака, содержал посты и строил церкви, смотрел более как на своего человека, чем на такого чиновника или учителя, какие бы добрые и честные и бедные люди они ни были. Здесь не было, как в новой Франции, антагонизма между бедностью и богатством (и не могло быть по самой сложности нашего прежнего устройства); здесь был антагонизм между европеизмом и народностью.
Гуманность тут не помогала. Гоголь, Тургенев и другие верно изображали, как холодно принимал наш народ неловкое добродушие европеизированных дворян-прогрессистов.
Солдаты и те нередко звали «бабой» и не любили начальника мягкого и предпочитали ему «молодца» сурового, грубого, но в приемах, в речах, в обычаях которого дышало русское начало.
Итак, если не брать в расчет переходные оттенки, а одни резкие крайности, то вообще можно было разделить русское общество на две половины: одну народную, которая ничего кроме своего русского не знала, и другую космополитическую, которая своего русского почти вовсе не знала.