Грамши
Шрифт:
Вот письмо из миланской тюрьмы от 19 февраля 1927 года:
«…в качестве интермедии в описании своего путешествия по этому большому и грозному миру хочу рассказать тебе нечто очень забавное, связанное лично со мной и с моей „славой“. Так как меня знает лишь весьма узкий круг людей, то имя мое коверкается самым невероятным образом: Гр'aмаши, Гран'yши, Гр'aмиши, Гр'aниши, Гр'aмаши, вплоть до Грам'aскон и других самых причудливых вариантов. В Палермо, когда мы ждали проверки багажа в отведенном нам помещении, я встретил группу рабочих из Турина, которых отправляли в ссылку. Вместе с ними находился один тип, потрясающий экземпляр анархиста-ультраиндивидуалиста, известный под кличкой „Единственный“, который отказывался сообщить кому бы то ни было, в особенности же полиции и вообще властям, сведения о себе. „Я Единственный — и баста!“ — таков был его ответ. В толпе ожидающих „Единственный“ узнал среди уголовников (членов „мафии“) знакомого парня-сицилийца („Единственный“, вероятно, из Неаполя или из близлежащих мест),
Другой эпизод, схожий с этим, но, по-моему, еще больше занятный и более сложный по своему характеру, произошел позднее. Мы должны были двинуться в путь; конвоировавшие нас карабинеры уже надели на нас кандалы и цепи. Меня заковали новым и пренеприятнейшим образом; косточка запястья оставалась вне обруча и больно ударялось о железо. Вошел начальник конвоя, бригадир огромного роста; при перекличке он задержался на моем имени и спросил, не родственник ли я „знаменитого депутата Грамши“. Я ответил, что я и есть Грамши. Он посмотрел на меня с явным сочувствием, бормоча что-то невнятное. На всех остановках потом я слышал, как он, разговаривая с собиравшимися вокруг тюремного вагона людьми, говорил обо мне, называя меня неизменно „знаменитым депутатом“. (Должен прибавить, что при его содействии мне надели кандалы более сносным образом.)
Итак, если учесть, куда ныне дует ветер, я мог еще ожидать, помимо всего прочего, что какой-нибудь экзальтированный тип набросится на меня с кулаками…
Но вот случилось так, что бригадир, который до этого ехал во втором тюремном вагоне, перешел в тот, где находился я, и завязал со мной разговор. Это был необычайно интересный и своеобразный тип, который был полон „метафизических потребностей“, как сказал бы Шопенгауэр, и который умудрился удовлетворять их самым необычным и хаотическим образом. Он заявил мне, что всегда полагал, что у меня внешность „циклопическая“, так что в этом отношении он очень разочарован. Читал он тогда книгу М. Мариани „Равновесие эгоизмов“ и только что окончил книгу некоего Поля Жиля, в которой опровергался марксизм. Я, конечно, не стал говорить ему, что Жиль — французский анархист, не имеющий ни малейшего научного или какого-нибудь иного веса. Мне нравилось слушать, с каким пылким воодушевлением он говорил о самых путаных и разнородных вещах и понятиях; так может говорить лишь самоучка, умный, но не привыкший к дисциплине и методу. В один прекрасный момент он начал называть меня „маэстро“. Можешь представить себе, как это все меня позабавило! Так я на собственном опыте узнал, что представляет собой моя „слава“.
Что ты на это скажешь?»
Наконец миланская тюрьма. Тюрьма Сан-Витторе. Грамши не знал, сколько ему суждено пробыть здесь. Он коротал время как мог.
Утром выводили на двухчасовую прогулку. Ограничений в чтении не было. В течение дня Грамши получал пять ежедневных газет: «Коррьере», «Стампа», «Пополо д'Италиа», «Джорнале д'Италиа», «Секоло».
В библиотеке у него был двойной абонемент, то есть он имел право на восемь книг в неделю. Он покупал еще кое-какие журналы и миланскую финансово-экономическую газету. Словом, все время проходило у него в чтении. Письма родных до него почти не доходили. Он полагал, что в отношении этих писем, должно быть, приняты какие-то «таинственные» меры. И настоятельно писал домашним, чтобы они в письмах своих не делали ни малейших намеков, даже самых туманных и косвенных, на меры, принятые в отношении его. Он просил их ограничиваться только семейными новостями.
Проходит еще некоторое время. Нет, он не может отказаться от работы, перестать думать, ведь без этого он просто погибнет, превратится в животное. И новые идеи одолевают его. И он признается в одном из писем, адресованном Татьяне Шухт, сестре его жены, постоянно проживавшей в Италии: «Я одержим (и это состояние, думается мне, свойственно всем заключенным) вот какой мыслью: следовало бы сделать что-нибудь „f"ur ewig“ [37] согласно сложной гётевской концепции, которая, помню, доставила изрядные мучения нашему Пасколи [38] . Словом, я хотел бы, следуя заранее намеченному плану, заняться глубокой и последовательной разработкой какой-нибудь темы, которая увлекла бы меня и на которой сконцентрировались бы все мои духовные силы…»
37
Навечно ( нем.).
38
Пасколи
Да, надо было бы описать все перипетии и впечатления, связанные с переездом с Устики в Милан, но всем ли это интересно так же, как ему? Ведь для него лично это связано с определенным душевным состоянием и даже с определенными страданиями; а для того чтобы это стало интересно другим, нужно было бы, вероятно, рассказ об увиденном и пережитом облечь в литературную форму… «А я вынужден писать наспех, ограничиваясь теми короткими минутами, когда в мое распоряжение предоставляются перо и чернила…»
11 апреля 1927 года Антонио Грамши пишет Татьяне Шухт из миланской тюрьмы: «Все же время идет очень быстро, гораздо быстрее, чем я думал. Со дня моего ареста (8 ноября) прошло уже пять месяцев и два месяца — со дня моего прибытия в Милан. Кажется невероятным, что прошло столько времени. Надо учесть, правда, что за эти пять месяцев я повидал и испытал всякое, и впечатлений было множество — самых что ни на есть удивительных и из ряда вон выходящих. С 8 по 25 ноября — в Риме, в полной и строжайшей изоляции; с 25 по 29 ноября — в Неаполе, в компании четырех моих товарищей-депутатов (вернее, трех, а не четырех, так как один был отделен от нас в Казерте и направлен на Тремити). Посадка на пароход, идущий в Палермо, и прибытие в Палермо 30-го. Восемь дней в Палермо: три тщетные попытки (из-за штормовой погоды) добраться из Палермо до Устики. Первое знакомство с арестованными сицилийцами, которых обвиняют в принадлежности к „мафии“; новый мир, который я знал только теоретически; сравниваю и проверяю свои суждения в этой области и прихожу к заключению, что они оказались довольно верными. 7 декабря прибытие на Устику, знакомство с миром уголовников: фантастические, невероятные вещи. Знакомлюсь с колонией бедуинов из Киренаики — политических ссыльных; очень интересная картина восточной жизни. Пребывание на Устике. 20 января отъезд. Четыре дня в Палермо. Переезд в Неаполь вместе с уголовными преступниками; Неаполь — знакомлюсь с целой галереей чрезвычайно интересных для меня типов; из всего юга я ведь знал фактически одну лишь Сардинию. В Неаполе, среди прочего, присутствую при обряде посвящения в „Каморру“ [39] , знакомлюсь с одним каторжанином (неким Артуром), который производит на меня неизгладимое впечатление. Спустя четыре дня — отъезд из Неаполя. Остановка в Кайанелло, в казарме карабинеров; знакомлюсь с товарищами по цепи, с которыми мне надлежит ехать до Болоньи. Два дня в Изернии в обществе этих типов. Два дня в Сульмоне. Ночь в Кастелламаре Адриатико, в казарме карабинеров. Два дня — вместе с шестьюдесятью заключенными. Они организуют в мою честь представление: уроженцы Рима великолепно читают стихи Паскарелла [40] …».
39
«Каморра» — тайная бандитская организация в Южной Италии.
40
Паскарелла Чезаре(1858–1940) — итальянский поэт и прозаик, один из представителей литературы на местных диалектах.
Арестанты начинают разыгрывать сценки из быта римского преступного мира. Апулийцы, калабрийцы и сицилийцы соревнуются в фехтовании на ножах по всем правилам четырех государств преступного мира Южной Италии, ибо государств именно четыре, ни больше и ни меньше — Сицилийское, Калабрийское, Апулийское и Неаполитанское… Сицилийцы выступают против апулийцев, апулийцы — против калабрийцев. С некоторым удивлением Грамши узнает, что между сицилийцами и калабрийцами состязания не устраиваются, так как ненависть между этими двумя государствами настолько сильна, что даже состязания чреваты серьезными и кровавыми последствиями.
Первенство остается за апулийцами — это непревзойденные мастера поножовщины; они владеют всем арсеналом приемов и секретов своего убийственного ремесла, и технику этого ремесла они совершенствуют, изучая технические приемы противника и стремясь превзойти их. Один шестидесятилетний апулиец, старик весьма почитаемый, но без особых званий, одерживает победу над всеми чемпионами других государств, затем в качестве гвоздя программы демонстрирует поединок с другим апулийцем, молодым парнем великолепного сложения и поразительной ловкости, который обладает высокими званиями и которому все подчиняются, и в течение получаса они демонстрируют зрителям все существующие способы фехтования на ножах. Это было поистине потрясающим и незабываемым зрелищем для всех: и для участников и для зрителей.
«Передо мной открывался совершенно неведомый мир, — пишет Грамши Татьяне, — сложнейший мир преступного подполья с царящими в нем нравами, чувствами, взглядами, кодексом чести, железной и страшной иерархической системой. Оружие было простое — ложки; они терли их об оштукатуренную стену, для того чтобы можно было отмечать „удары“ на одежде противника. Затем два дня в Болонье, новые эпизоды. Затем Милан. Да, эти пять месяцев были довольно бурными и насыщенными таким количеством впечатлений, что их можно будет „переваривать“ еще год или два.