Грант вызывает Москву.
Шрифт:
— Меня оставил здесь горком партии, чтобы я прятала в больнице его людей, — сказала она тихо.
— Другими словами, вы добровольно согласились вести деятельность, враждебную Германии? — уточнил Релинк.
— Меня уговорили, заставили, — еле слышно произнесла Любченко.
— Это положения не меняет, — подхватил Релинк. — На плечах у вас я пока вижу вашу собственную голову, а это значит, что вам придется нести ответственность.
Релинк соединился с кем–то по телефону и сказал:
— Зайдите ко мне, тут нужно заняться одной красной дамой.
В кабинет вошел гестаповец
— Этой престарелой девочке в целях внушения уважения к нашем рейху следует всыпать, — сказал Релинк.
Кубический гестаповец молниеносно хлестнул Любченко плетью. Удар пришелся по плечу и по спине. Удар был с оттяжкой и такой сильный, что он сбросил ее со стула, она упала на четвереньки.
— Не надо! Не надо! Не надо! — завыла она высоким голосом
— Почему не надо? — крикнул Релинк.
Плеть трижды влипла в спину Любченко, и она, воя, ничком упала на пол.
Молоденькие гестаповцы снова посадили ее на стул.
— За что? За что?! — судорожно всхлипывала она. — Вы же сами сказали — я ничего плохого еще не сделала. И не собиралась…
— Спасибо, мадам, — улыбнулся Релинк. — А может быть, вы хотите сделать для нас что–нибудь хорошее?
Релинк сделал знак квадратному, и тот замахнулся плетью.
— Мадам, вы готовы сделать для нас хорошее? — деловито спросил Релинк.
— Я не знаю… не знаю, что вы хотите! — закричала Любченко, не сводя глаз с нависшей над ней плети.
— Хотите или не хотите? — крикнул Релинк.
— Хочу… хочу… — торопливо проговорила Любченко.
— Всем выйти, — распорядился Релинк.
Они остались в кабинете вдвоем. Релинк взял стул и сел вплотную напротив Любченко.
— Прошу прощения, мадам, — сказал он устало и, вздохнув, продолжал: — Увы, я должен выполнять свои обязанности, как всякий, и должен признать, что мои обязанности не из приятных. Я отвечаю за порядок в этом городе, и его можно было бы установить быстро и без всякой крови и террора, если бы ваши обезумевшие начальники не предприняли безнадежной авантюры, оставив в городе таких, как вы, обреченных функционеров. Но, учитывая ваш фанатизм и страх перед партийной дисциплиной, вы для нас, черт возьми, опасны, и мы вынуждены принимать крутые меры. Ну скажите, вы объективно понимаете меня?
Любченко кивнула. «Пусть говорит подольше этот беспощадный человек с желтыми, как у кошки, глазами, лишь бы не били. А кроме того, он правильно делает, что боится оставленного в городе подполья, но меня–то ему бояться нечего. Неужели он этого не понимает? Я же вот понимаю, что он вынужден поступать так, как он поступает…» — думала в эту минуту Любченко.
— Вы посмотрите, в какой пошлой авантюре вы оказались замешанной, — продолжал Релинк доверительно, как будто ничего не произошло. — Ваше партийное начальство заставило кучку таких, как вы, остаться в городе, но сами–то они поспешили убежать отсюда подальше, где безопаснее.
Но вы еще и шагу не сделали, как мы уже знали, кто вы
Любченко снова кивнула. Спина ее еще горела от плети. Все, что говорил Релинк, звучало для нее очень убедительно. «Ну конечно же, они знали, что посылают меня на гибель, а сами верно — убежали подальше…»
— Вы, мадам Любченко, я вижу, разумная женщина, — продолжал Релинк. — Для вас главное — больные, которым вы хотите облегчить положение. Не так ли?
— Да, так.
— И вы наверняка понимаете, что безнадежно пытаться изменить ход истории. Всем вашим людям сейчас нужно делать только одно: прекратить кровопролитие, помогать нам поскорее установить новый порядок и начать нормальную мирную жизнь. Вы лично хотите нам помочь? — спросил он с утвердительной интонацией.
— Ну чем я могу помочь? — сказала Любченко, с трудом шевеля губами.
— Все очень просто, мадам Любченко. Вы подпишите вот эту бумажку.
«Я с полным сознанием ответственности, — читала Любченко, принимаю на себя обязанность информировать СД о всяких известных мне попытках вредить новому порядку и германской армии».
— Все очень просто, — повторил Релинк. — Или вы вместе с нами, или мы вас уничтожим этой же ночью.
Любченко особенно страшно было то, что Релинк это слово — «уничтожим» — произнес просто, легко, на таком хорошем немецком языке и с такой внутренней убежденностью, которая не допускала и мысли, что он этого не сделает.
Она подписала обязательство. Релинк спрятал бумажку в стол.
— Прекрасно, мадам Любченко, я в вас не ошибся, — сказал он. Вы можете идти, спасибо. Главное, чего мы от вас пока ждем, это немедленно сообщить нам, если к вам обратятся с просьбой принять их человека. Запомните телефон: 22–22 — четыре двойки. Когда позвоните, скажите: «Туберкулезная больница», а затем сообщите день и час, когда вам доставят того человека. И все. Как видите, все очень просто и ничего страшного.
Когда она ушла, Релинк записал в своем дневнике: «Люди однообразны до утомительности. Страх, боязнь смерти интернациональны, как небо над землей. Даже неинтересно выяснять это еще раз. Только что передо мной была коммунистка. Кто–то мне в Берлине говорил, что они в своем фанатизме непостижимы. Ерунда! Они хотят жить, как все, и во имя этого готовы на все. В том–то и есть величие нашей нации, что нам безразлично, жить или умереть, только бы тобой был горд фюрер».
Спустя пять лет, когда военный трибунал приговорит Релинка к смертной казни через повешение, он в заявлении о помиловании напишет:
«Я умоляю вас предоставить мне возможность жить хотя бы для того, чтобы быть вам полезным в установлении всех преступлений, совершенных против вашего государства и народа, и чтобы акт помилования меня явился демонстрацией силы вашего государства, позволяющей ему не быть мстительным». Его повесили, но не из мести, а за те преступления, которые он лично совершил на нашей земле…