Грант вызывает Москву.
Шрифт:
Майор Капп быстро подошел к адмиралу, и они вместе прочитали листовку. Переглянулись. Майор Капп взял листовку и внимательно рассмотрел ее с обеих сторон. Он даже понюхал ее, потом провел пальцем по тексту и еще раз осмотрел листовку с обеих сторон.
— Даже краска еще не высохла, — сказал майор Капп и, подойдя к столику с телефонами, соединился с кем–то по служебной связи. — Говорит майор Капп, поздравляю вас с датой революции в России… Нет, нет, мне не до шуток. Вы взяли под контроль городские типографии?.. Тогда, значит, большевистские листовки печатаются под вашим контролем… У нас на заводе… Да, но у меня всего один экземпляр, а сколько
Майор Капп положил трубку и, уходя, обратился к Шрагину:
— Благодарю вас.
Шрагин молча наклонил голову.
Бодеккер сидел неподвижно, уставившись прищуренным взглядом в глухую стену кабинета.
— Нет, нет, все–таки мы чего–то об этой стране не знаем, — сказал он наконец, точно размышляя вслух. Бодеккер повернулся к Шрагину, но задумчивость в его светло–карих глазах оставалась, он смотрел на Шрагина и точно не видел его. — Вчера мой коллега, но настоящий плавающий адмирал рассказал о бое нашего эсминца с русским торпедным катером. Русские дрались, как львы; уже теряя плавучесть, успели выпустить торпеду и повредить эсминец, а когда стали тонуть, они пели какую–то песню. Моего коллегу поразило, что этот свой подвиг горстка моряков совершала без свидетелей, зная, что их героизм останется безвестным. Что же ими двигало? А?
— Фанатизм, — ответил Шрагин.
— Нет, господин Шрагин! — решительно возразил Бодеккер. — Фанатизм на войне — это явление сугубо индивидуальное, здесь следует употреблять совсем другое понятие — патриотизм. Интересно, как вы прочитали эту прокламацию?
— С удивлением, — ответил Шрагин.
— Чему вы удивились?
— Самому факту ее появления.
— Да, да, именно удивление, понимаю вас, — вдруг возмущенно заговорил адмирал, и лицо его начало наливаться краской. — И это ваше и мое удивление, скажем прямо, на совести гестапо. Это их стиль. Так было и в Берлине. Они громят еврейские магазины и синагоги, а коммунисты в это время действуют уи них под носом…
В кабинете Релинка листовку исследовали специалисты. Они сошлись на том, что напечатана она на примитивном станке, который может быть установлен где угодно. Релинк позвонил генерал–наблюдателю Штромму, сообщил ему о листовке и о заключении экспертов.
Штромм попросил доставить ему экземпляр листовки.
— У нас всего–навсего один экземпляр, — ответил Релинк. — Мои люди ищут по городу второй. Я пришлю вам фотокопию.
Релинк умышленно сказал неправду. На столе у него лежало нисколько листовок и уже сделанные с них фотокопии. Релинк отобрал самую плохую фотокопию и отправил ее Штромму…
В этот день Релинк записал в своем дневнике:
«5 ноября 1941 года в городе обнаружены прокламации коммунистов к годовщине их революции. Поражает текст прокламации. Кроме стандартного московского вопля в самом конце, в прокламации ни слова о катастрофе, постигшей их хваленое государство. Она написана так, будто ничего в их стране не произошло и наши солдаты не стучатся в кремлевские ворота. Прочитав прокламацию, я, честное слово, испытал чувство оскорбления равнодушием. Мне было бы приятней, если бы они осыпали нас бранью, проклятиями и угрозами. По крайней мере я бы почувствовал, что я есть и что они чувствуют мои пальцы на своем горле. Но если они отказываются признавать, не говорит ли это о том, что я и моя служба недостаточно активны и беспощадны?..»
Листовок было немного, но о
Глава 20
7 ноября Эмма Густавовна решила устроить семейный ужин.
— Отметим все же наш привычный праздник, — немного смущенно сказала она Шрагину.
— А если явятся ваши гости? — спросил Эмму Густавовну Шрагин.
— Для них это будет просто ужин, и все, — ответила она и шепотом добавила: — Это Лили потребовала, чтобы я устроила ужин. — Она тяжело вздохнула. — Я говорю ей: учись у Игоря Николаевича спокойствию. Работает человек с немецким адмиралом и никакой трагедии из этого не делает…
Недавно Эмма Густавовна сказала Шрагину: «Мы же с вам не какие–нибудь предатели, мы просто понимаем, что изменить ничего не можем…» Уже не первый раз она говорит с ним, как со своим союзником. Лиля понимала, что Шрагин остался в городе не для того, чтобы работать с немецким адмиралом, но она не могла смириться с тем, что ее мать так просто принимает новую свою жизнь и даже утверждает, что ей сейчас интереснее жить, чем раньше. Лилю бесило и то, что мать легче, чем она, находит общий язык со Шрагиным.
Шрагин видел, что происходит с Лилей, и надеялся, что она постепенно разберется во всем и поймет, что от нее требуется. После того как история с Лилиной подругой благополучно завершилась, Шрагин прямо сказал ей, чтобы она в подобные дела больше не лезла, если не хочет вызвать трагических последствий для всех, и объяснил, что самую большую пользу она может принести, внимательно слушая и запоминая все, что говорят гости в ее доме. Лиля сначала обиделась, но потом как будто согласилась со всем, что говорил ей Шрагин, и даже стала время от времени передавать ему подробные записи застольных разговоров немцев. Она очень переменилась. Совсем недавно она, сидя за столом, больше молчала, а теперь вдруг стала болтлива, кокетлива, много смеялась, охотно садилась за рояль. Перемена в ее поведении так бросалась в глаза, что это могло вызвать у гостей в лучшем случае недоумение, и Шрагин вынужден был сказать ей об этом.
— На что же я тогда способна? Ничего не умею, ничего! — воскликнула она, и глаза ее наполнились слезами.
— Все требует умения, дорогая Лиля.
Шрагин и досадовал на нее и в то же время жалел и понимал, что должен терпеливо и осторожно вести ее по трудной дороге, на которой она случайно оказалась…
Ужин по случаю, как выразилась Эмма Густавовна, «привычного праздника» начался с того, что Лиля нечаянно разбила единственную бутылку немецкого вина.
Эмма Густавовна возмутилась. Шрагин видел, как Лиля вспыхнула после резких слов матери, съежилась, будто от удара, и поспешил разрядить обстановку.