Грехи наши тяжкие
Шрифт:
— Тьфу! Воспитали — в своем бараке! — Она чокнулась с председателем и залпом опорожнила рюмку.
5
Самое трудное было высидеть за столом все это время, пока люди пили и ели. Высидеть чинно, как и подобает молодоженам, улыбаясь в ответ на каждый тост.
Уж, казалось, все позади.
Ушел Варгин, и сразу же полегчало. При Тихоне Ивановиче все чувствовали себя как-то скованно. Как только ушел председатель, со всех сторон закричали: «Горько!». «Горько!»
Молодые поднялись, как-то робко и неумело поцеловались.
Открыли окна и дверь, а в избе по-прежнему было душно: курили все, особенно мужики, подвыпившие девицы, подруги невесты.
Ребята бросали окурки в тарелки, и Прасковья, поглядывая по сторонам, сокрушалась: «Для кого мои старанья?» Она всего наготовила — столы ломятся, ночами не спала, брагу варила. Брагу из кувшинов и графинов пили как пьют воду. Прасковья старалась угодить каждому. Никто, опорожнив рюмку, не подымался со своего места, чтобы поблагодарить хозяйку: мол, спасибо, Прасковья, брага хороша!
В дальнем углу избы, где сидели совхозные девчата, кто-то запел песню. Запел лениво, неуверенно, и песня какое-то время едва теплилась. Но мужской сильный голос поддержал ее: и вот уже все запели. И, как всегда бывает в местах, где люди пьют и разговаривают, многие даже не заметили песни, говорили о своем, что, несомненно, им казалось важнее, чем эта песня, и они старались перекричать, перебить ее.
Но помешать песне уже нельзя было. С каждой минутой голоса, которые поддержали ее, росли и ширились.
Я назову тебя зоренькой — Только ты раньше вставай…Пели гости. Пели, раскачиваясь в такт песне, и было в этой песне что-то такое, что роднило всех, сделало Зину ближе к Прасковье. Она не знала современных песен, но была увлечена всеобщим пением, повторяя припев.
Песня неожиданно оборвалась и стало тихо в избе.
Семен Сусакин, игравший на баяне, перебирал басы, он словно подсказывал тот или иной мотив, давая возможность запевале прочувствовать мелодию. Но молодежи и без его подсказа знала толк в новых песнях. Два или три человека подсели к Семену и стали напевать. Причем пели они хорошо, выделывая всякие коленца, и лишь припевы повторяли все и кричали громко, — казалось, от сильных звуков вспучит потолок в избе.
Прасковья слушала песни, иногда помогала, мурлыкала. Но песни, которые пела молодежь, были новые — про землю-радость и про королей, которые ничего не могут — не могут даже жениться по любви.
Прасковья вышла из-за стола и, расталкивая совхозных девчат, которые пели вместе с ребятами, подошла к брату.
— Ефим, может, покажем им старину?!
Ефим тоже не пел этих новых песен, а что-то рассказывал своему соседу. Может, у них разговор про технику шел, про мотор какой-нибудь. А может, Ефим войну вспоминал — у него война тоже оставила след.
Ефим рассказывал, но, увидев сестру, повернулся к ней:
— Прасковья, что-то наш голос не слыхать?
— А я с тем и пришла. Давай, запевай!
— Когда-то у меня тоже голос был… — Ядыкин откашлялся и взбодрился.
Кто сталкивался с Ефимкой каждый день, хоть та де Прасковья,
Запел Ядыкин, запел неумело, срывающимся голосом, стараясь пересилить молодежь, которая все еще продолжала петь свою песню. Но, услышав Ефима, молодежь затихла. Старики пели песню, без которой в прежние времена не обходилось ни одно гулянье. Застольники хоть и были заняты своим, но поддержали, помогли Ефиму и Прасковье. Ефим весь отдался этой песне. Его шея с узловатым кадыком напряглась, вытянулась. Морщинистые руки, которые он держал на столе, тоже были напряжены, словно он делал ими что-то сложное, очень для него важное. Но Ефим пел старинную псевдонародную песню, которую хоть и пели многие, но в душе своей смеялись над посулами и страхом Хазбулата.
Песня была тягучая, бесконечная и всем изрядно надоела. Молодежи хотелось движения, озорства.
— Столы — к стенам! — крикнул кто-то.
Семена Сусакина из-за стола вытащили. Баян, который он из ГДР привез, Сеня растянул на груди; чуб у него упал на лоб, прилип, но он не замечает. Он любитель бражки — Прасковья об этом догадывалась.
Семен еще только басы перебирал, а Прасковья, опережая молодежь, уже пошла между столами. Сначала она прошла бочком, будто так, отрешенно. Ефимка перед ней — аж на цыпочках, на носках, петушком, только усы накручивает.
Но вот Прасковья, взвизгнув и подбоченясь, плавно пошла по кругу. Ефимка — за ней, да не как-нибудь, а вприсядку. Потом как свистнет по-молодому звонко и стал выбрасывать ноги в сапогах с широкими голенищами в сторону так, что стали видны подошвы.
Засеменил вокруг Прасковьи, запел:
Бабу я себе завел, Дояркой называется. Телогрейку с нее снял, Дальше не снимается.Озорно пел он, выкрикивая слова.
Семен заиграл потише, как бы приглашая к частушке и Прасковью. Она прошлась по кругу, видимо думая, что ответить, потом вдруг остановилась перед Ядыкиным и запела:
Ты доярку не кори — О другом ей говори: Ты — родная, дорогая, И одень, и напои.И, поводя плечами, с гордой осанкой Прасковья пошла по кругу, притопывая ногами, но не так, как выстукивают дроби, а чуть слышно.
Семен Сусакин играл тихо, ожидая припевки Ефима. И Ефим не растерялся, не дал ждать себя с ответом:
Я доярок не корю, Я ведь правду говорю. Каждый день одно и то ж — Скоро грудей не найдешь!