Греховные радости
Шрифт:
— Вот так. Ловкая работа.
— Как она сейчас?
— Кто? А, очень мила. Приятная девочка. Не думаю, что у меня из-за нее будут какие-нибудь трудности. Она очень стремится во все вникнуть, делать все так, как я говорю…
— Прекрасно. Она хорошенькая?
— Да, очень хорошенькая. Но еще по-детски, не взрослой красотой.
— А как остальные?
— Георгина превратилась в настоящую красавицу. Очень необычное лицо, и страшно высокая. Макс, как и следовало ожидать, на редкость обаятелен. Не по годам развитой. Вот он вызывает во мне настороженность. Этим летом я застал его в беседке с Мелиссой.
— Малыш! Ему же сейчас всего…
— Тринадцать.
— А Мелисса — это твоя младшая дочка?
— Да. Самая младшая.
— Она родилась… уже после того, как мы расстались?
— Да.
Они замолчали. Энджи разглядывала Малыша. Она сказала правду, он действительно выглядел теперь более уверенным в себе, более привыкшим и способным распоряжаться. Но он и постарел, в прежде белокурых волосах у него появилась проседь, загорелое лицо избороздили морщины, а великолепно сшитый костюм не мог скрыть значительно увеличившейся в обхвате талии. Толстым его бы никто не назвал, но лишнего веса у него было многовато. Энджи вдруг с болью вспомнила, каким прекрасным было его тело — смуглое, плотное, мускулистое, — и ей стало грустно.
— Ну а как ты? — спросил он. — Надеюсь, процветаешь?
«Как мило, — подумала она. — Считает, небось, будто все свое благополучие я создала только на том чеке, что с такой готовностью приняла тогда от его отца».
— Да, процветаю, — ответила она.
— И в какой сфере?
— Недвижимость.
— Вот как? Крупный воротила мисс Бербэнк?
— Ну… не то чтобы воротила. Но дела идут отлично.
— Прекрасно. Рад слышать.
Они снова замолчали. Потом он вдруг произнес:
— Я соскучился по тебе, Энджи. Очень соскучился.
Она взглянула ему в глаза: совсем не измаслившиеся, такие же голубые, как когда-то, наполненные легкой грустью, смотревшие на нее как и прежде, — и время вдруг повернулось вспять, она почувствовала, что ей снова только восемнадцать лет, что она снова сгорает в нетерпении от жажды любви и удовольствий и ничего другого ей не надо; и она проговорила:
— Я тоже, Малыш. Я тоже по тебе соскучилась.
Наступила долгая пауза; Энджи прекрасно понимала, чем сейчас занят Малыш: он соображал, взвешивал, прикидывал — стоят ли возможные радости сопряженных с ними опасностей, риска, боли; она сознавала, что, если в ней есть хоть что-то хорошее, она должна облегчить Малышу эти страдания, встать, сказать, что ей пора идти, что она была рада с ним увидеться и что, когда она будет в Нью-Йорке в следующий раз, неплохо бы встретиться снова. Она должна была подумать о нем, о его семье, его детях, о том, как мучительно для него сейчас сделать выбор, который показался бы ему правильным, подумать о его новом общественном положении — ведь возглавлять банк очень и очень непросто, это огромная и постоянно давящая ответственность. «Если я действительно люблю его, — подумала она, — я должна вскочить, немедленно уйти, раз и навсегда, и оставить его в покое».
Но было уже поздно, он ее опередил, заговорил сам, первым, и произносил теперь эти смертельно опасные слова, не слова, а приговор: «Может быть, у тебя найдется время и мы поужинаем как-нибудь вместе…» — и она была уже бессильна что бы то ни было сделать, как-то сопротивляться; больше того, ей абсолютно не хотелось даже пытаться оказывать такое сопротивление, поэтому она просто улыбнулась ему и ответила — голос ее при этом дрогнул, она мысленно выругала свой голос за то, что он подвел ее, предал, выдал ее чувства:
— Да, Малыш, конечно. С удовольствием.
Глава 15
Георгина, 1981
Георгина
И в этот момент вспыхнул свет, и вместо напряженного от удовольствия лица Джейми чуть в отдалении, за его обнаженными, равномерно двигавшимися спиной и ягодицами она увидела старшую воспитательницу; та стояла и смотрела на них с выражением крайнего омерзения и презрения на лице; тело Георгины сразу же словно одеревенело, ощущение наслаждения мгновенно исчезло; однако она не почувствовала ни страха, ни стыда — ее охватила только злость из-за того, что такое наслаждение оказалось испорченным, но одновременно на нее напал и неудержимый смех; и звук, который все же вырвался из ее губ, был не вскриком оргазма, но хриплым и веселым хихиканьем.
Ее исключили немедленно; послали за Александром, и в тот же самый день она была отправлена с ним домой. Администрация школы была очень корректна, даже доброжелательна; но, как было сказано Александру, его дочери дважды делали предупреждения по поводу ее поведения, не раз в ее комнате обнаруживали мальчиков, хотя за столь возмутительным занятием застали впервые; и ее отношение к этим предупреждениям было таково, что не дает им оснований снова делать ей снисхождение. Георгина, похоже, не испытывала никаких угрызений совести и даже не собиралась извиняться; она только заявила, что старшая воспитательница должна была постучаться, что у нормальных людей принято стучать, прежде чем заходить в чью-то спальню.
В машине, уже по дороге в Уилтшир — ехали они, пожалуй, чересчур быстро, — она сидела молча, смотрела по сторонам, чувствовала себя явно совершенно спокойно и непринужденно и только время от времени принималась грызть и без того сильно обкусанные ногти. Когда они уже почти приехали и впереди показался дом, Александр остановил машину на вершине холма, перед самым въездом на Большую аллею, посмотрел на Георгину и проговорил:
— Меня это все сильно огорчает, Георгина, очень сильно огорчает. Я совершенно не понимаю твоего отношения. Твое поведение я еще как-то могу понять. Но твоего отношения — нет, не понимаю.
— Не вижу особой разницы, — ответила Георгина. — И не понимаю, что такого плохого мы делали. А потому и не вижу, из-за чего это я должна так уж раскаиваться. Но если я тебя огорчила, извини. — У нее было какое-то странное внутреннее состояние; по характеру своему человек, в общем-то, неагрессивный, скорее даже наоборот, мягкий, дружелюбный, временами даже чересчур уступчивый и сговорчивый, она, с тех пор как Шарлотта рассказала ей о матери, и особенно после смерти Вирджинии, чувствовала себя как будто потерянной, дезориентированной, утратившей свое настоящее «я». И теперь с оскорбленным, озадаченным, сердитым видом смотрела на отца и просто не могла взять в толк, чего такого он никак не может понять.