Грек Зорба
Шрифт:
– Говори, говори же ещё…
– Он получил телеграмму из Афин. Свадебные туалеты готовы, венки тоже, их погрузили на пароход, они прибудут… вместе с белыми свечами, перевязанными розовыми лентами…
– Продолжай, дальше!
Сон её сморил, дыхание замедлилось; она стала бредить. В комнате пахло одеколоном, нашатырём и потом. В раскрытое окно со двора несло едким запахом куриного и кроличьего помета.
Поднявшись, я тихонько вышел из комнаты. В дверях я столкнулся с Мимито. Сегодня на нём были совсем новые панталоны и сапожки. За ухом красовалась
– Мимито, - сказал я ему, - сбегай в Кало и приведи врача!
Мимито уже снял свои сапожки, чтобы не портить их дорогой, и зажал под мышкой.
– Обязательно найди врача, передай ему от меня большой привет, скажи, чтобы запряг кобылицу и непременно приехал. Скажешь, что мадам серьёзно заболела. Она простудилась, бедняжка, у неё лихорадка, и она умирает. Скажи ему это. Ну, беги!
– Oх! Oх! Бегу.
Он поплевал на ладони, весело похлопал, но не пошевелился, весело глядя на меня.
– Беги же, говорят тебе!
Мимито по-прежнему не шелохнулся, подмигнув мне дьявольской улыбкой.
– Господин, - сказал он, - я отнёс тебе флакон флёрдоранжевой воды, это подарок. Мимито на мгновение замолчал. Он ждал, что я спрошу, кто его послал, но я продолжал молчать.
– Ну что же ты не спрашиваешь, кто тебе его послал, господин?
– закудахтал он.
– «Пусть он смочит себе волосы, - сказала она, - чтобы они хорошо пахли!»
– Беги быстрее! И помолчи!
Он засмеялся, снова поплевал на ладони: Oх! Oх! и со словами «Христос Воскресе!» исчез, пытаясь смычком, зажатым в правой руке, водить по звонким струнам.
– Христос Воскресе!
– крикнул я, проходя мимо.
– Воистину Воскресе!
– отвечал мне радостный гул.
22
Под тополями танцы были в полном разгаре. Заводилой был крепкий тёмноволосый юноша примерно двадцати лет, щёки которого, покрытые густым пушком, ещё не знали бритвы. Грудь, покрытая тёмными вьющимися волосами, в вырезе рубашки казалась чёрным пятном. Голова его была откинута, ноги двигались по земле, похожие на крылья; время от времени он бросал взгляд на девушек, и белки его глаз светились на тёмном фоне его лица, неподвижные и смущающие.
Я был восхищён и встревожен. Уходя от мадам Гортензии, я наказал одной из женщин, чтобы она ею занялась. Мне хотелось посмотреть, как танцуют жители Крита. Подойдя к дядюшке Анагности, я сел рядом с ним на скамью.
– Чей же этот юный крепыш, что ведёт танец?
– спросил я, склонившись к его уху. Дядюшка Анагности рассмеялся:
– Он словно архангел, который ловит души, шельма, - сказал он с восхищением.
– Так вот! Это Сифакас, пастух. Весь год он пасёт свои стада в горах и только на Пасху спускается, чтобы посмотреть на людей и потанцевать.
Он вздохнул.
– Эх! Мне бы его молодость!
– прошептал дядюшка.
– Был бы я молод, как он, честное слово, я бы приступом взял Константинополь. Юноша тряхнул головой и вскрикнул по-звериному, будто баран во время течки.
– Играй, Фанурио!
– кричал он.
–
Смерть умирала каждое мгновение и вновь зажигалась жизнь. Тысячи лет юноши и девушки танцуют под деревьями с нежной листвой - тополями, елями, дубами, платанами и стройными пальмами, и ещё тысячи лет они будут танцевать, а лица их будут охвачены желанием. Лица будут стареть, истлевать и возвращаться в землю, но выйдут из неё другие и заменят их. В мире всегда существует танцор с бесчисленными масками, бессмертный, которому всегда двадцать лет.
Юноша поднял руку, чтобы подкрутить усы, которых не было.
– Играй!
– крикнул он снова.
– Играй, Фанурио, милый, иначе пропаду!
Музыкант ударил по струнам, лира зазвучала, бубенцы зазвенели, юноша подпрыгнул, трижды дёрнул ногами высоко в воздухе и носками своих сапог подцепил белый платок с головы своего соседа, сельского полицейского Манолакаса.
– Браво, Сифакас!
– кричали вокруг, а юные девушки затрепетали и опустили глаза. Но юноша уже плясал, молча, ни на кого не глядя, диковатый и строгий, прижав левую ладонь к тонкой и крепкой талии.
Вдруг танцы остановились, сюда бежал старый церковный сторож, Андрулио, с воздетыми к небу руками.
– Вдова! Вдова! Вдова!
– кричал он срывающимся голосом.
Сельский полицейский Манолакас бросился первым, прервав танец. С площади видна была церковь, всё ещё украшенная миртом и лавром. Танцоры остановились, кровь прилила к головам, старики поднялись со скамеек. Фанурио положил лиру на колени, вытащил апрельскую розу из-за уха и вдохнул её аромат.
– Где же она, старина Андрулио?
– кричали все, кипя яростью.
– Где она?
– Там, в церкви, только что вошла, проклятая; она несла охапку цветов лимона.
– Пошли туда, ребята!
– крикнул полицейский, бросившись первым.
В эту минуту на пороге церкви появилась вдова с чёрной косынкой на голове. Она перекрестилась.
– Несчастная! Шлюха! Преступница!
– кричали на площади.
– Она совсем обнаглела! Она, обесчестившая всю деревню!
Одни, вслед за сельским полицейским, бросились к церкви, другие, что стояли выше, стали бросать в неё камнями. Кто-то попал ей в плечо. Женщина вскрикнула, прижала ладони к лицу и нагнувшись, устремилась вперёд, пытаясь скрыться. Однако парни уже подбежали к дверям церкви, Манолакас вытащил свой нож.
Вдова подалась назад, пронзительно вскрикнув, согнулась пополам и побежала, спотыкаясь, чтобы укрыться в церкви. Но на пороге уже стоял старый Маврандони, уперев руки в косяки.
Вдова отпрыгнула влево и прижалась к огромному кипарису, стоявшему во дворе. В воздухе просвистел камень, попавший ей в голову и сорвавший косынку. Волосы её рассыпались по плечам.
– Во имя Господа Бога! Из любви к Богу!
– кричала она, прижимаясь изо всех сил к кипарису. Наверху, на площади, вытянувшись в нитку, девушки кусали свои белые платки и жадно вглядывались. Старики, повиснув на изгородях, пронзительно кричали: