Грибоедов
Шрифт:
Совершенно о том же, только яснее и немного сдержаннее, писал Карамзин. С горечью вторил он Крылову:
Почто, почто, мой друг, не век Обманом счастлив человек? Но время, опыт разрушают Воздушный замок юных лет; Красы волшебства исчезают… Теперь иной я вижу свет, И вижу ясно, что с Платоном Республик нам не учредить, С Питтаком, Фалесом, Зеноном Сердец жестоких не смягчить. Ах! зло подЧто же тогда остается делать? Всё то же — бежать в лес, подальше от людей:
Оплакать бедных смертных долю И мрачный свет предать на волю Судьбы и рока: пусть они, Сим миром правя искони, И впредь творят что им угодно! А мы, любя дышать свободно, Себе построим тихий кров За мрачной сению лесов. Куда бы злые и невежды Вовек дороги не нашли И где б без страха и надежды Мы в мире жить с собой могли.И, наконец, Карамзин чеканит лучшие свои строки, первое утешение своему поколению:
Пусть громы небо потрясают, Злодеи слабых угнетают. Безумцы хвалят разум свой! Мой друг! не мы тому виной.Вторым утешением стали карты. В них нашли молодые люди средство забыться, испытать судьбу, которая была слишком мрачна и печальна, чтобы стоило жалеть о проигрыше. В 1790-е годы картежная игра достигла невиданного размаха. Проигрывали не просто свои состояния, но состояния детей и потомков до третьего колена. Разорялись вчистую. Даже флегматичный Крылов, когда прошел первый приступ тоски, вернулся из лесу — и прямо за карточный стол. Но играл не на имение, которого у него все равно не было, а стал настоящим профессиональным игроком, если не сказать хуже.
Третьим утешением стала история. Если уж о современности ни писать, ни думать было нежелательно и просто запрещено, лучше всего было утопить мысли в далеком прошлом. В 90-е годы в Москве, кроме литературных альманахов, выходил только один журнал, если его можно так назвать, «Словарь исторический» того же малоизвестного Окорокова, а кроме него — совсем уж пустой ежемесячник А. Г. Решетникова «Дело от безделья» (с многозначительным подзаголовком «Аптека, врачующая от уныния»).
Последним утешением стали слезы. Оплакивая чужие страдания, забываешь собственные. Сентиментальная, чувствительная литература хлынула потоком. Герои новых песен и повестей томно вздыхали, рыдали, а при развязке то и дело кончали жизнь в пруду или иначе. Зачинателем этой моды стал Карамзин, но долго она не продержалась.
Вера в жизнь не умерла вместе с верой в разум. До революции молодые люди слишком хорошо умели радоваться жизни, чтобы потерять к ней вкус из-за душевных разочарований. Поэзия самоубийств оказалась им совершенно чужда. Если разобраться, события Французской революции мало кого коснулись, и крах разума поразил только тех, у кого он прежде пользовался почтением. Алексей Грибоедов в эти тяжелые годы был занят своими бедами. Вернувшись из армии, он влюбился в милую и томную соседку, княжну Александру Одоевскую, и женился на ней в апреле 1790 года. В следующем году, родив дочь Елизавету, его жена умерла. Оставаясь в деревне во все время траура, Алексей Федорович с горя ввязался в давнюю тяжбу с соседом Лыкошиным по поводу постройки приходского храма в имении последнего. Борьба была тем упорнее, чем бессмысленнее. И на сей раз, не в пример отцу, Грибоедов проиграл.
Сестры его еще легче приняли произошедшие перемены. О политике они и не думали, но с удовольствием прочли чувствительную историю о «Бедной Лизе», и так как были тогда молоды и своих горестей у них не было, то и поплакали над печальной судьбой влюбленной поселянки и всех последовавших за ней «Бедных Маш», «Саш» и прочих. Они совершенно поверили Карамзину и, как многие московские барышни, начали ездить к пруду у Симонова монастыря, куда бросилась с отчаяния Лиза. Не только девицы, но и солидные мужи весьма одобряли карамзинские повести. Всем хотелось плакать, но приличнее было плакать над выдумкой, чем над правдой жизни.
Даже те, кто не читал ничего, кроме придворного адрес-календаря, осознавали, что общество изменилось. Настало «время молчати». Неопытные юноши и немолодые люди, многое пережившие, отступали бессильно перед новыми веяниями. Сам великий Державин, еще недавно яростно клеймивший недостойных «властителей и судей», делая вид, что всего лишь переводит псалом Давида, хотя бы и ставший гимном якобинцев:
Цари! Я мнил, вы боги властны, Никто над вами не судья, Но вы, как я подобно, страстны, И так же смертны, как и я. И вы подобно так падете, Как с древ увядший лист падет! И вы подобно так умрете, Как ваш последний раб умрет!Державин спустился с высот, начал шутя высмеивать своих товарищей-сенаторов:
Осел останется ослом, Хотя осыпь его звездами; Где должно действовать умом. Он только хлопает ушами.а потом и вовсе скрылся в свою деревню и принялся воспевать восторги вкусного обеда:
Багряна ветчина, зелены щи с желтком. Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны. Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером Там щука пестрая — прекрасны!или мягкого пухового дивана:
Вздремли после стола немножко, Приятно часик похрапеть: Златой кузнечик, сера мошка Сюда не могут залететь.И вместо великих мужей и самой императрицы начал восхвалять… комара! А многие вовсе перестали творить; но не только страх перед заточением или ссылкой заставил их отложить перо — они сами не понимали, о чем писать, чем заполнить душевную пустоту, чем заняться и надо ли вообще что-то делать?..
Годы спустя те, кто сумел пережить гибель века Просвещения, открыли новый интерес к жизни. И. А. Крылов обрел себя в иносказательном бичевании пороков — в баснях. Н. М. Карамзин временно нашел прибежище в исторических трудах, хотя под конец и в них разочаровался. Те же, кто был слабее волей или разумом, так и остались в 1794 году. Они всё еще были молоды, вся жизнь их была впереди, но отыскать себе дело они не сумели. Души их умерли со смертью их века, и в новый век они внесли только мудрое неверие в разум да горькое сознание бесплодности человеческих мечтаний. Для них «время молчати» наступило навсегда.