Грифоны охраняют лиру
Шрифт:
Вдруг новая мысль пришла к нему: если отец назвал героя своего романа его именем, не оставил ли он каких-то подсказок в других своих книгах? У его до сих пор бесцельной прогулки (домой ему не хотелось) вдруг появился смысл: как если бы искатель сокровищ получил бесспорные сведения, что искомая карта ждет его в запечатанной бутылке. Никодим пока не думал, какого рода сведения он там отыщет: еще одного тезку? Персонажа, которому будут приданы его внешность или какие-нибудь истории из его жизни? Или что-то, что позволит ему обнаружить самого автора? Московские книжные магазины, несмотря на то что торговали они товаром без срока давности и уже потому должны были оказаться защищены от причуд спроса, сезонных колебаний и прочих экономических бурь, обнаружили, напротив, в последние годы необычайную прыть. Прежде основная книжная торговля была сосредоточена в районе Никольской и у Сухаревой башни: недалеко от Кремля располагались лавки со столетней историей, где пожилые бородатые знатоки (существенная часть московских антиквариев происходила из двух-трех старообрядческих семей) степенно беседовали со столь же седобородыми и высокоучеными покупателями; неподалеку от них велось дело на европейскую ногу: бритые увертливые приказчики торговали парижскими и брюссельскими новинками, не брезгуя, впрочем, и старой русской книгой, но только гражданской, — в старопечатных изданиях они не смыслили и их не держали. За новыми книгами любители шли на Сухаревку, где под открытым небом теснились развалы, на которых гимназист мог за двугривенный купить нужный ему учебник либо словарь, здесь же по традиции стояли и киоски большинства действующих издательств, торгующие новинками. Впрочем, в сороковых годах эта картина стала меняться — Сухаревку затеяли перестраивать, так что книжники,
7
Он вдруг почувствовал себя туристом, оказавшимся в незнакомом городе: поскольку работа его была связана с разъездами, ощущение это было и привычным, и приятным. Правильным было бы, развивая ситуацию, спросить дорогу у городового либо, остановив одного из редких прохожих, показать ему карту, объясняя на ломаном языке свою нужду, но это бы отдавало фарсом, а ему хотелось не повредить, не расплескать то серьезное, что было у него на душе. Он пошел в сторону метро, поглядывая по сторонам, книжная лавка была его как бы конечной целью, но сгодился бы и трактир, а может, и что-нибудь еще: к прочим чувствам примешивалось и новое — отчего-то Никодиму не хотелось спешить, как если бы тайна, которую он собирался разгадать, могла бы оказаться неприятной для него. Время, как нарочно, убыстрилось, так что на оставшемся пути до «Лермонтовской» ему не попалось ничего заслуживавшего внимания; у самого метро же такого было с избытком: стоял ларек с псевдорусскими кушаньями, кто-то пьяненький играл на балалайке, бросив картуз, блестевший редкими монетками, на землю; рядом два мужика, положив в ногах шевелящийся и повизгивающий мешок, разглядывали схему метро.
Был здесь и книжный лоток, ненадежной конструкцией демонстрировавший некоторую врожденную утлость всего предприятия: поставленные вровень четыре раскладных стола на алюминиевых ножках со столешницами, наивно имитирующими мраморный рисунок; рядом притулилась решетчатая массивная тележка, на которой, вероятно, вся эта сокровищница человеческой мысли на ночь убиралась в какое-то близкое укрывище. На столах лежали книги, налезая друг на друга, как карты в пасьянсе или черепахи, спасающиеся бегством. У Никодима немедленно зарябило в глазах от пестроты картонажей, обложек и переплетов: преобладающие тона были черный, красный (цвет крови) и розовый (колер плоти); основным сюжетом было насилие. На почетном месте лежала стопка одинаковых книг с названием «Не получишь морошки, Беляночка»; к обложке верхней из них был приторочен скрепкой бумажный лоскуток с надписью «новинка». Он перешел к другому столу, тут, напротив, царствовало благолепие: купола, молодухи в платочках, томные витязи, поигрывающие вилами, и добрые кони, недвусмысленно изъявляющие готовность умчать читателя в мир грез с кисельными реками, молочными берегами и земляничными полянами. «Все-таки я не люблю литературу», — подумал Никодим и поневоле взглянул на продавца, который тем временем подобрался в надежде на поживу.
Сперва ему показалось, что продавец, широкоплечий детина в расстегнутой клетчатой рубахе, сидит на стуле или табуретке, но потом стало понятно, что тот — лилипут, карла, с несоразмерно развитой верхней половиной туловища. Увидев Никодимово замешательство, он подошел ближе, обнаружив пару журавлиных ножек, затянутых в лиловое трико и украшенных светлыми тапочками наподобие балетных. Очевидно, неписаный кодекс его профессии подразумевал склонность к психологизму: оглядев Никодима и составив себе умозрительное представление о его читательских склонностях, он нырнул под прилавок и, вытянув из стоящего там баула небольшой квадратный томик с орнаментом в восточном стиле, протянул его. «Ираида Пешель» — было написано тонкими, как бы заваливающимися в изнеможении буквами. «Тоска по тоске. Стихетты». Никодим в изумлении поднял брови. «Берите-берите, другие берут и хвалят», — почти пропел карла звучным баритоном. Никодим отверг Ираиду Пешель; карла с несколько оскорбленным видом прибрал ее обратно в баул. «Нет ли у вас книг Шарумкина?» — выговорил наконец Никодим. «А зачем вам?» — изумился тот.
Вопрос этот поверг Никодима в замешательство. Объяснять истинную причину было немыслимо: даже если допустить, что случайный собеседник заслуживал ее услышать — на правах попутчика в купе, которому, увлекшись застольной беседой под перестук колес и терпкий чай из серебряного подстаканника, выбалтываешь то, чего не рассказал бы и священнику на исповеди, Никодим не решался взять с собой другого человека в тот головокружительный прыжок через логическую расселину, который объяснил бы, зачем ему, в видах установления отцовства, понадобилось немедленно прочесть книги предполагаемого кандидата. Более того, на краешке сознания брезжила совершенно иррациональная мысль, не может ли сам карла оказаться Шарумкиным: внешности того Никодиму знать было неоткуда, а по возрасту он примерно подходил, принадлежа к той мужской породе, которая, взойдя примерно к тридцати годам в зрелый возраст, заматерев и обрастя бородой, оставалась в нем до самой старости. В этом неожиданном примеривании случайного встречного на роль утраченного родителя видна была очевидная патология — с другой стороны, и день, начавшись столь необычно, мог продолжиться следующими сюрпризами: так ребенок, попав в цирк и встретивший в фойе фокусника, заранее настраивается на открытость к чудесам, которые осыплют его в ближайшие два часа. С другой стороны, формирующаяся эта привычка грозила Никодиму серьезными жизненными (или как минимум умственными) осложнениями, поскольку окружавший его мир в значительной своей мере состоял из подходящих по возрасту и полу кандидатов — и, бросаясь, хотя бы мысленно, к каждому из них, он быстро встал бы в положение собачонки, потерявшей хозяина в многолюдной толпе и неистово бороздящей ее в жажде дуновения родного запаха. Нуждался ли интерес к знаменитому писателю в дополнительной мотивировке? — подумал Никодим, но оказалось, что, покамест он собирался с ответом, карла вновь прибег к помощи своего волшебного баула и извлек оттуда новую книгу. «Шарумкин» — было вытиснено золотом на верхней крышке переплета. «Раннее и несобранное». Никодим расплатился и, прижимая локтем драгоценную увесистую ношу, отправился в ближайший сквер.
Обойдя храм Трех Святителей и пробравшись по неприметной мощеной тропке между разросшимися и как раз цветущими кустами сирени, Никодим вступил в пахучий полумрак парка. Посередине, за почему-то не работающим фонтаном, стоял памятник Милюкову, похожему на старую мудрую усатую крысу; тот сидел в кресле, заложив ногу на ногу, и держал в руках бронзовую книгу. Скульптор, охочий до подробностей либо просто шалун по натуре, снабдил свое бронзовое детище множеством не сразу открывающихся деталей: так, поддернутая штанина истукана обнажала носок с дыркой, на корешке лелеемой им книги легко читалась фамилия Струве, а прекрасно уловленное выражение лица передавало сложную смесь насмешливого ожидания от книги и одновременно опасения, что она окажется недостойна возложенных на нее надежд. Сизый толстый голубь, с трудом балансирующий на бронзовом плече Милюкова, добавлял скульптуре что-то библейское. Никодим выбрал свободную лавочку, присел, бессознательно копируя позу изваяния, и открыл книгу.
8
«Покойный» — бросилось ему в глаза на первой же странице, и он мгновенно похолодел, но недоразумение сразу разъяснилось: это была фамилия автора предисловия, вольготно распространившегося чуть ли не на треть книги. Значительную часть титульного листа украшало перечисление регалий того же Олега Левоновича Покойного, а также перечень работ, исполненных им для предлежащей (он так и писал «предлежащей») книги: тут были и «общая идея», и «подготовка текста», и «комментарии», и «надзор за исполнением», и, кажется, что-то еще. Вторым поразившим Никодима обстоятельством было то, что и напечатанная на фронтисписе фотография изображала профессора Покойного, но, пока это выяснилось, Никодим пережил несколько неприятных секунд, наспех сопоставляя свое воображаемое отражение в мысленном зеркале с чертами холеного жовиального белокурого мужчины, с надменной усмешкой глядевшего на него с портрета.
Когда-то давным-давно у Никодима была «Иллюстрированная энциклопедия
Сразу все как-то изменилось вокруг него — как будто он вышел из прокуренной комнаты, где неумные и неприятные люди говорили о скучных и подлых вещах, и вошел в тенистый прохладный лес. Вновь повеяло запахом сирени; на страницу книги, соблазненный ее кажущейся теплотой, деловито спланировал комар, который, утвердившись четырьмя лапками на шероховатом листе бумаги, стал чистить передними двумя свой натруженный хоботок, как бы примериваясь к уколу; в брюшке его поблескивала рубиновая капелька с кровью предыдущего кормильца. Никодим задумался о том, кто был его невольным донором, прикидывая, куда бы могло завести его это странное кровное родство, если бы он подставил насекомому руку. Первый рассказ книги был под стать его мимолетному настроению: в нем говорилось (Никодим старался привыкать к неторопливой отцовской манере) о человеке, болезненно жалеющем все сущее. Начинался он с похода героя к стоматологу: сперва тот объяснял несколько ошеломленному этим оборотом доктору, что каждый зуб у него во рту имеет собственное имя, были таковые и у молочных, но он с самого начала знал, что те обречены; нарекая же постоянные по мере их появления, он уповал, что они останутся с ним до конца и даже более того. Но вот (тянул он дальше) Джошуа захворал и теперь болит и на вид сделался довольно скверным. Дантист, осмотрев Джошуа, подтвердил первоначальный вердикт и заключил, что Джошуа надо извлекать. Дальше страницы на три шел трагический, но при этом совершенно уморительный диалог, к которому в некоторый момент присоединялась сестра милосердия, помощница доктора. Наклонившись ради увещания и утешения к больному, она случайно продемонстрировала в вырезе белоснежного халата, спасовавшего перед ее природными дарованиями, ожерелье из желтоватых камешков, в которых герой не без труда узнал человеческие зубы. Направление диалога переключилось: герой не мог прямо спросить у сестры о ее странном (хотя с профессиональной точки зрения логичном) украшении, поскольку боялся осрамить ее перед ее начальником, но при этом в голове его постепенно утверждалась мысль, что Джошуа, пожалуй, был бы не против найти вечное упокоение в составе ее ожерелья. Далее он прощался с доктором и его любезной помощницей, назначив дату решающего визита, и отправлялся домой, где садился за письмо к полногрудой дантистке. Дело шло туго, поскольку любые описки и опечатки были для него болезненны: замазывая или зачеркивая букву, он представлял себе, как убивает ее, только что родившуюся, не дав ей прожить долгую жизнь. Через тысячи лет, — представлял он, — будущие археологи могли бы найти этот листок, быть может единственный уцелевший от целой цивилизации, чтобы судить по нему, ничтожному, обо всем ее богатстве и великолепии, так что каждое слово, каждая буква, каждая точка его сделалась бы объектом исключительной важности, — и этой-то блистательной судьбы лишилась несчастная буквочка, нелепый графический бастард, произведенный на свет по неосторожности: глаза его наполнялись слезами, соленая влага капала на лист, размывая чернила и растворяя другие буквы, от чего он начинал прямо рыдать — и в этот момент слышал стук в дверь. Была ли это та самая гостья, чье появление на пороге, казалось, следовало из всей логики рассказа? Неизвестно, поскольку он на этом заканчивался и начинался новый.
Героем его тоже был человек с необыкновенным даром: он умел вступать в невольный симбиоз с разными живыми существами, сперва сам не подозревая об этом. Так, например, когда он съел яблоко с огрызком, одно из зернышек проросло у него в желудке, пустив корни и ветви, но сделало это с необыкновенной деликатностью, так что человек почти не испытал дискомфорта: напротив, увидев однажды в зеркале, что из уха у него торчит тоненькая веточка с зелеными клейкими листочками, он не побежал к врачу и не попытался ее выкорчевать, а, напротив, стал носить шапку, которая предохраняла бы нежный росток от холода. Он был разумен и предусмотрителен, так что к моменту, когда шапка по условиям климата привлекала бы дополнительное внимание, он отрастил длинные волосы, которыми и закрывал ухо, пропуская сквозь них лишь нежное розоватое соцветие, которым тем временем вознаградила его благодарная яблонька. Отдельное беспокойство доставляли пчелы и шмели, старавшиеся опылить его на ходу, но он справился и с этим: оказалось, что если сесть на скамейку и на некоторое время замереть, то они не причинят вреда — если, конечно, утомленные душистым нектаром и весенними ароматами, не устроятся ночевать прямо в цветке. Он уже подумывал о том, как будет камуфлировать будущий урожай (в том, что он состоится, сомнений не было) и на что употребит созревшие яблоки, — просто сгрызть их было бы неловко: выходило, что все время вызревания ему предстояло оставаться дома, заранее приобретя необходимые припасы, — но по условиям фрукты нуждались в солнечном свете, а балкон его квартиры выходил на северную сторону дома… тут в эти манящие расчеты вторглось новое обстоятельство: в его организме поселилась колония дрожжей, которая в награду за приют и регулярные порции сахара (ни в коем случае не вместе с горячим чаем) подкармливала его чистым спиртом, который сама вырабатывала, — так что герой рассказа на некоторое время решил отставить дальновидность и пуститься во все тяжкие. В этот момент Никодим, не дочитав, закрыл книгу, заложив страницу спланировавшим к нему в руки листочком, — ему не то чтобы не хотелось узнать, что будет дальше, но он почувствовал что-то вроде пресыщенности прихотливым отцовским воображением: книга ему несомненно нравилась, но впечатления от нее должны были отстояться. Тем более что если он хотел застать профессора Покойного на рабочем месте, ему следовало поспешить: был четвертый час дня, так что тот вполне мог уже, покончив с дневными лекциями, уйти домой.