Гроза
Шрифт:
При существовании такого всеобщего обычая Варвара вовсе не представляется развратною девкой, она только пользуется своим правом, она отгуливает свою девичью волю. Кабанихе дела до нее нет, и она, верная поклонница всякого обычая, всякого предания, в чем бы оно ни состояло, лишь бы от старины довелось, спокойно отпускает дочь гулять, напоминая ей даже косвенно, чтобы она не теряла времени, пользуясь своей волей, покамест замуж не выдана. "Насидишься еще!" — говорит ей Кабаниха, уходя молиться богу. Катерина взята из другого города, где нет раскола и где не празднуется ни Ярило, ни Бисерих, а потому она непричастна была в девичестве русским вакханалиям… Но поставленная теперь в такую среду, где служение Яриле не считается безнравственным для девушки, она не имеет основания считать Варвару распутницей и доверяется ей, не имея притом никого другого, кому могла бы поверить свои задушевные мысли.
Перейдем теперь к Кабанихе, которая самыми яркими красками представлена г. Островским в сцене отъезда Тихона (во втором акте), в сцене
Здесь Кабаниха вполне в своей сфере, здесь она представляется верховной жрицей домостройного алтаря, воздвигнутого в "темном царстве" богу семейного деспотизма и старинного предания. В этой сцене ясно представлено, что вся нравственность темного царства заключается в одних формальностях, перешедших от прадедов, и в строгом, ни на йоту не нарушимом, исполнении их. Она приказывает сыну давать наставления Катерине, как ей жить без него, и когда он возражает, что "она, чай, и сама знает", Кабаниха, для которой всего важнее сохранение формальности бытового предания, строгое соблюдение обряда, сама начинает диктовать неумелому сыну формальные наставления и потом оставляет мужа с женой наедине во исполнение слов «Домостроя»: "достоит мужу жена своя наказывати (т. е. давать наставление) и пользовати страхом на едине, и понаказав и пожаловати, и примолвити; и любовию наказывати и рассуждати". [32] [33] Но у оставшихся наедине супругов разыгрывается совсем другая сцена. Катерина в оцепенении. Соблазняемая Варварой на ночное свидание с любимым ее Борисом, на свидание, которое должно последовать через несколько часов, но еще не решившаяся поддаться влечению страсти, она поражена форменным приказанием свекрови, которое едва мог передать ей муж, "чтоб на молодых парней не заглядывалась". Сильная душевная борьба происходит в ней и разрешается громким воплем измученной страданием души: "Тиша, не уезжай! Ради бога, не уезжай! Голубчик, прошу я тебя!" В этих словах слышно глубокое раскаяние в греховном помысле, искренняя решимость сойти с ложного пути, на который она было вступила. Но Тихон равнодушен к сердечному голосу красавицы жены. Ему теперь не до нее; уже мерещится ему вольная воля да кутеж на целые две недели, уже предвкушает он блаженство вырваться из домашнего ада, хоть ненадолго освободиться из-под гнета материнского деспотизма, блаженство, для которого, по собственному его сознанию, "от какой хочешь красавицы жены убежишь". Ему даже страшной кажется мысль остаться дома, да притом же "маменька посылает".
32
Домострой, глава XXXVIII.
33
Цитируется глава 38 «Домостроя» "Как порядок в избе навести хорошо и чисто": "Должен муж жену свою наказывать и вразумлять наедине страхом, а наказав, простить, и попенять, и с любовью наставить и поучить".
"Ну, так бери меня с собой, — возражает ему Катерина, хватаясь, как утопающая за соломинку, за это последнее средство отвратить свидание с Борисом и совладать с своим не в меру распалившимся сердцем. "Да нельзя", — отвечает Тихон, освобождаясь из объятий прижавшейся к нему жены.
"Нельзя, так и не нужно!" — говорит Катерина, и в этих словах уже слышна решимость ее броситься в бездну, когда муж, который был бы обязан помочь ей, отталкивает ее от себя. Но страх греха, страх страшной неизбежной беды, которой, она сама знает, не избежать ей, если хоть один шаг сделает она на голос возникшей в ней страсти, этот страх заставляет Катерину броситься пред мужем на колени и слезно молить его, чтобы взял он с нее страшную клятву, чтоб не смела она без него, ни под каким видом, ни говорить ни с кем чужим, ни видеться, чтоб и думать не смела ни о ком, кроме мужа. Но Тихон так верит своей жене, так уважает ее, а с тем вместе до такой степени занят мыслью, что через несколько минут он не услышит более ворчаний любезной своей матушки и вырвется на все четыре стороны, — что отвергает клятву Катерины. Падение ее решено.
Тут снова начинается формальное жертвоприношение богу семейного деспотизма и старинного предания. Является на сцену верховная жрица, заставляет всех, по старосветскому обычаю, садиться, заставляет потом Тихона кланяться ей в ноги и прощаться с женой. Катерина нарушает чин жертвоприношения старине; она не по уставу, а по влечению сердца, бросается на шею мужа. Смутилась, взволновалась верховная жрица, видя такое поругание над древним священным обрядом. "Что ты на шею-то виснешь, бесстыдница, — кричит она Катерине, — не с любовником прощаешься! Он тебе муж, глава! Аль порядку не знаешь? В ноги кланяйся!"
Тихон уезжает. Кабаниха остается одна в комнате и сокрушается о том, что молодежь не знает старинных порядков, что "повсюду старина выводится… И что будет, как старики перемрут, как будет свет стоять, уж и не знаю!" Этот монолог верен до совершенства. Сокрушение о вымирающих старых порядках составляет удел всех Кабаних, не только в среде купеческой, но и выше. Есть другая среда, другой быт, другого рода старообрядцы, и они теперь, при виде умирающей бестолковщины старых годов, как Кабаниха, печально помавают благолепными сединами, украшающими их премудрые головы и тоскуют о том, как будет без них свет стоять, как будет
Но продолжаем разбор драмы. За сценой отъезда Тихона следует сцена с ключом от садовой калитки, через которую Катерина с Варварой уйдут ночью гулять с молодцами. Ключ Варвара украла у матери и отдала Катерине. Зачем она отдала его? Разве только для того, чтобы предоставить Катерине возможность разыграть мелодраматическую сцену, заключающую второе действие драмы. Ключ жжет ей руки, она хочет бросить его в Волгу (а что как бы и в самом деле бросила? — что бы стала делать Варвара?), а потом прячет в карман. Все это пахнет французским запахом, все это не из русской жизни. Если бы монолог Катерины был короче и притом без ключа, если бы от жалобы на свою горькую неволю она прямо перешла к решимости видеться с Борисом — сцена была бы несравненно естественнее и даже более удовлетворяла бы требованиям искусства.
Мы вполне согласны с г. Дараганом, поместившим в № 8-м "Русской газеты" разбор "Грозы", [34] что г. Островский не дал никакого нравственного объяснения любви Катерины к такому лицу, как Борис Григорьевич. "Всякая любовь, — говорит г. Дараган, — должна иметь нравственное оправдание, даже такая любовь, как Катерины, имеющая главным источником невыносимое положение в семье, и такая любовь должна иметь оправдание в предмете, на который она обращена". И действительно, Катерина видала Бориса в церкви, да один раз у себя дома, когда он приходил к Кабановым с дядей своим Диким, — вот и все знакомство. Правда, при затворничестве женщин и этого достаточно, чтобы распалить страсть в наглухо закупоренной женщине. Но не перемолвившись хоть одним словом с предметом своей страсти, никакая Катерина не пошла бы прямо на ночное свидание с мужчиной, не зная даже, любит ли он ее или нет. В том быту, который представляет г. Островский, немало средств для любовных объяснений — существуют записочки, «подсылы», речи через подруг, но сношения во всяком случае начинаются со стороны мужчины. А то, что это такое? Варвара, закрывшись платком, не узнанная Борисом, велит ему прийти ночью в овраг. Борис не знает кто, и для свидания с кем звали его в овраг и приходит. — Нет, это не русские нравы! Тут что-то Италией, да и то не современной, пахнет. Право, недостает только маски, гондолы, хрустального кинжала, ломающегося в ране, отравленных колец и т. п.
34
Статью Дарагана см. в наст. сборнике.
Приходя в овраг, Борис еще не знает, для чего он пришел, и это прямо высказывает Кудряшу, а потом признается ему в любви к Катерине. Только Кудряш, опытный уже в любовных похождениях, наводит его на мысль, что его пригласила Катерина. На сцене выходит, что Катерина развращает молодого, невинного, неопытного юношу — конечно, г. Островский не хотел этого представить, да оно и было бы совершенно несообразно и с характером Катерины — тем не менее выходит так. Катерина приходит в овраг, и у нее с Борисом начинается следующий разговор:
Борис. Это вы, Катерина Петровна? (Молчание.) Как мне благодарить вас, я и не знаю. (Молчание.) Кабы вы знали, Катерина Петровна, как я люблю вас! (Хочет взять ее за руку.)
Катерина (с испугом, но не подымая глаз). Не трогай, не трогай меня! Ах, ах!
Борис. Не сердитесь!
Катерина. Поди от меня! Поди прочь, окаянный человек! Ты знаешь ли: ведь мне не замолить этого греха, не замолить никогда! Ведь он камнем ляжет на душу, камнем.
Борис. Не гоните меня!
Катерина. Зачем ты пришел? Зачем ты пришел, погубитель мой? Ведь я замужем, ведь мне с мужем жить до гробовой доски, до гробовой доски…
Борис. Вы сами велели мне прийти…
Катерина. Да пойми ты меня, враг ты мой: ведь до гробовой доски!
Катерина. Ну как же ты не загубил меня, коли я, бросивши дом, ночью иду к тебе.
Борис. Ваша воля была на то.
Ведь это комично. Сама же позвала, да сама же и говорит, зачем пришел. Кокетство это со стороны Катерины? Нет, в воплях "загубил, загубил, загубил!", которые вырываются из растерзанного сердца Катерины, нет кокетства. Или здесь опытная развратница учит неопытного юношу той науке, которой курс написал еще Овидий? [35] Или Катерина посвящает Бориса в неведомые ему еще таинства любви? Но это не в характере Катерины. Нам кажется, что если бы Катерина прямо бросилась в объятия Бориса и, с страстным лепетом на устах, прижала его к себе, сцена была бы несравненно естественнее, и образ Катерины был бы гораздо грациознее и даже, пожалуй, нравственнее. Тогда бы она представилась павшею в самозабвении, в упоении страстью, тогда бы понятнее и поразительнее было самое ее раскаяние во время грозы. А теперь она как будто торгуется в овраге с Борисом или развращает его — сама еще вовсе не развращенная женщина.
35
Имеется в виду поэма римского поэта Овидия (43 до н. э. — ок. 18 н. э.) "Искусство любви".