Грозное лето
Шрифт:
Раздался смех, а Ленин негромко заметил:
— Жулябия… Его, видите, заманили в Заманиловку. Юмористика!
Инесса улыбнулась и хотела сказать: прямо в глаз!
А Шкловский как бы кашлянул слегка и тем скрыл улыбку, и лишь Зиновьев и Бухарин не проявили никаких эмоций и зачарованно смотрели на Плеханова, как будто никогда его не видели.
Плеханов встал за кафедру, слишком маленькую для его роста, и начал читать реферат. И, как всегда, начал с глубокой древности: с национальных войн восемнадцатого и девятнадцатого веков, и еще раньше, цитировал на память полководцев, в том числе Наполеона, Суворова, дошел до Маркса и особо напомнил, что Маркс не только не осуждал войну
— …Калигула любил почести и хотел, чтобы все целовали ему ноги, однако римские сенаторы не пришли в восторг от такого желания своего императора. Тогда Калигула, в отместку им, возвел в сенаторы, по одной версии — своего коня Цинцинатуса, по другой — осла…
Зал замер: сейчас что-то будет сказано убийственно саркастическое, иначе такой оратор, как Плеханов, не затевал бы воспоминания о римском самодуре императоре, и все затаили дыхание, а некоторые забыли даже о высоких кружках с пивом, которые держали в руках, так и не начав нить.
Плеханов знал, что от него ждут чего-то остроумного, необычного, и продолжал:
— Но что такое один-единственный Калигула и один-единственный его конь или осел? Кайзер Германии Вильгельм Второй возвел в ранг ослов всех сто одиннадцать депутатов рейхстага — социалистов, кроме Либкнехта, и они покорно подставили ему свои спины, чтобы ему легче было нести бремя ответственности за войну перед своим и перед всеми народами. Поистине — грозный тиран Рима и в подметки не годится нашему богобоязненному Вилли…
Раздался гром аплодисментов, и смеха, и криков: «Браво!», но Плеханов будто и не для этого сравнивал Вильгельма с Калигулой и, передохнув, продолжал читать свой реферат, написанный заранее, хотя обычно он читал изустно, и шум постепенно стих.
Ленин сидел рядом с Инессой, со Шкловским и тоже хлопал в ладоши, и говорил:
— Ничего не скажешь, умеет наш «Патриарх» рассмешить публику.
— Любопытно, что он скажет о русском Калигуле, Николае Втором? Ведь его следует защищать всякому оборонцу… — заметил Зиновьев.
— Николая защищать не станет, не глупец же он, — ответил Шкловский, поглаживая свою бородку-козлик, и посоветовал: — А вы послали бы свою записочку, Владимир Ильич. Не то могут поприжать…
— Подождем еще немного. Послушаем. И никто, кажется, еще ничего не подавал. Быть может, никто и не будет выступать, и мне придется полемизировать одному? Гм, гм…
Зиновьев сделал вид, что не понял его слов, и даже отвернулся, как будто кого-то искал взглядом, а Шкловский продолжал:
— Против Плеханова, Владимир Ильич, не выступит никто, ибо здесь его поклонники и сторонники, и видите, как рукоплещут? Так что вам только и придется взять слово. Мы поддержим, наших здесь человек двадцать наберется.
Плеханов теперь разносил Вильгельма Второго:
— …И сей косорукий пигмей в политике и невежда в делах государственных, немного малюющий и немного копающийся в африканской земле, где есть алмазы, и много продающий баварского пива в своей собственной ресторации, жалкий шпион в пору, когда
Тут он остановился, так как слушатели опять захлопали в ладоши оглушительно и со всем усердием.
Ленин снял шляпу и слушал очень внимательно. Лицо его было бледно, что говорило о крайнем волнении, во рту пересохло, хотя можно было тут же купить пива, и, однако, он будто забыл о нем и думал: Плеханов уже выступил с этим рефератом в Париже, в Женеве, теперь выступает здесь, в Лозанне, и конечно же этим не ограничится и будет мутить воду и подыгрывать шовинистическому угару монархистов всех мастей в Европе и в России. И вредить антивоенной пропаганде партии. И сеять разброд в рядах революционного рабочего класса России, сбивая его на путь национал-шовинизма и забвения классовых интересов пролетариата. Не выступать против такого поведения «Патриарха русской социал-демократии» и его нового оппортунистического вихляния и действий — невозможно. Выступить же пока никто не пожелал и не записался, хотя в зале было много большевиков и меньшевиков-партийцев, которые не во всем соглашались с Плехановым в прошлом.
Впрочем, даже Зиновьев сказал днем, когда ехали из Берна:
— Я бы, будучи на вашем месте, не выступил бы, Владимир Ильич. Не дадут меньшевики — устроители реферата — критиковать своего бога. И Бухарин тоже придерживался такого же мнения. Лучше нам самим устроить ваш реферат здесь же, в Лозанне.
Ленин сердито произнес:
— Так, так. Не дадут выступить против своего бога. А вам дадут? А Бухарину? Дадут? Так почему же вы не намерены выступить, кстати, не только против бога — Плеханова, а против оппортунистической деятельности Второго Интернационала, коему каутские, вандервельде и теперь Плеханов приказали долго жить?
Зиновьев пожимал плечами и говорил:
— Я, конечно, могу записаться, если это очень надо…
— Очень надо, весьма надо! — прервал его Ленин и продолжал: — Но если так обстоит дело, тогда не надо. Записываться не надо. Никакого выступления у вас не получится. Силком. И в таком случае я выступлю один. И не к Плеханову лично только обращусь, а к партии, ко всему русскому революционному рабочему классу, и не только русскому. Они поймут меня без аплодисментов, которые любит Плеханов… Вот так, милостивые государи.
Зиновьев извиняющимся тоном сказал:
— Вы не так поняли меня, Владимир Ильич. Я хотел только предупредить…
— А вы и предупредили, Григорий Зиновьев: по поводу своего не-большевизма. Кстати, не впервые, ибо я не помню случая, чтобы вы где-нибудь выступили со всей определенностью и большевистской страстностью. Впрочем, как и Бухарин.
— У Бухарина — семья, Владимир Ильич, он даже сам обеды готовит…
— И вместо соли сыплет сахар, — заметила Инесса Арманд.
Ленин нахмурился и более об этом не говорил. Не любил он всяческие выверты Зиновьева, когда надо было заявить о своем мнении по тому или иному поводу перед большой аудиторией, но не палкой же его загонять за кафедру?