Группа захвата
Шрифт:
Бульдог не стал преследовать директрису, вернулся к дому и, тяжело дыша, сказал:
– Когда Рихард Давидович пришел к этой… с письмом, чтобы отправить в область и в Москву… Там много подписей было. Я сам подписывался и еще многие учителя и старшеклассники даже… Она сразу же побежала к Волчанову! Он это письмо на почте и перехватил. Так никуда и не дошло! А по второму разу подписи собирать он не хотел. А теперь она вон как запела: школу назвать его именем! Только раньше ее повесить надо! Тварь… – свирепо закончил он. Зампрокурора пожал плечами и отвернулся.
– Дом нужно восстановить! – со страстью продолжал Бульдог. – Не захотят помогать, сам
– Здесь Дом свободы нужно сделать! – решительно произнес Бульдог. Зампрокурора повернулся в его сторону и внимательно слушал. – Я говорить не умею, не научили, но так скажу: пусть будет такой дом, куда каждый может прийти и говорить. Честно сказать о том, что у него на душе… Себе самому хотя бы… Если кто боится другим, пусть придет и скажет сам себе! Но вслух! Как на духу, как в церкви раньше попу говорили. А если не боится, пусть скажет другим, еще лучше будет! Только чтобы за слова эти его потом не мурыжили. Чтобы свобода была! А если врать будет человек в этом доме, пусть каждый ему здесь в глаза плюнуть сможет…
Зампрокурора повернулся и зашагал в сторону. Он сделал это так резко, что по толпе пронесся шепоток, и Бульдог сразу сник. Я подошел к нему, взял огромную, черную ладонь в свои руки и крепко сжал. Он затравленно оглянулся по сторонам, но руки не вырвал. К нам подошла Наташа. Она держала наше знамя.
– А-а, принесла! – пробормотал Бульдог. – Ну, давай, раз принесла… Давай! – новым зычным голосом воскликнул он. – Давай разворачивай!
Он поставил одно древко на землю, девочка удерживала его. Затем быстро развернул знамя, и я увидел красные буквы на белом фоне, которые весело поднимались вверх…
Прощаясь со мной в аэропорту, зампрокурора нервно улыбнулся и произнес:
– А демонстрацию эту вы зря устроили. Политикой это пахнет!
– Какую демонстрацию? – спросил я.
– Ну… – развел он руками. – Разве вы сами не понимаете? Вся эта толпа, провокационные выступления этого… Его Бульдогом там все называют. Тем более, что он у нас давно на примете. В области материалы на него есть. Дважды протокол составляли за браконьерство. Начальник милиции мне не раз говорил, что он дерзок, неуважительно относится к милиции…
– Это Филюков вам так говорил? Но ведь он… в тюрьме сейчас сам! – вскричал я. – Чего же стоят его слова, если он сам убийца!
– Ну, убийца или не убийца – покажет суд! – официальным тоном ответил зампрокурора. – А насчет политической демонстрации я вам вполне официально заявляю: вынужден буду сообщить в органы. Это безобразие! Вы, работник идеологического фронта, позволяете себе подобные выходки! Так и до диссидентства не долго докатиться…
Я повернулся и, не прощаясь, пошел прочь. Меня догнал Леня.
– Что он тебе сказал?
– Что я диссидент…
Уже много лет я размышляю о том, что есть закон в нашей стране, и склоняюсь к ужасающему выводу: закон у нас – ничто, его у нас просто нет. В силу трагических особенностей нашего развития мы еще не дожили до закона, не доросли до него. Если, конечно, не считать законом извечное право сильного давить и убивать слабого.
Закон я понимаю как общественный договор, который
Наши законы насаждались страхом, поэтому их нельзя признать законами. Когда человек не убивает или не ворует только потому, что за эти поступки его самого может убить закон, то закона здесь еще нет – есть один только страх. Собака, если ее бить, не будет гадить в квартире. Но закона она не знает, или, что тоже возможно, мы пока не постигли смысла собачьих законов. Закон рождается, когда большинство людей искренне верит в то, что убийство противно человеческой природе, что брать чужое – значит подрывать основы любого общества, основы добрых отношений между людьми.
Мы – народ, выросший в беззаконии. Это грустный вывод, но его нужно когда-нибудь сделать, чтобы определить точку, в которой мы находимся. В русском обществе с древних веков и по сей день царит главное правило жизни: «Закон – это я». Так говорит и поступает каждый сильный или тот, кто считает себя сильным. Примеры не нужны: каждый дворник превращается у нас в Нерона, стоит только ему разрешить что-нибудь запрещать. Закон у нас не созидает, а только запрещает, причем сила и действенность запрета зависят только от конкретного «законодателя», будь он завхоз, милиционер, начальник цеха или солдат второго года службы. Поэтому закон всегда разный, разные «законодатели» – и никто, решительно никто не знает, что можно и чего нельзя. Это и есть чистое беззаконие, проклятие нашего народа. Наш закон сегодня рвет общество на части. У нас сегодня есть много людей, которые могут творить все, что угодно, любое злодеяние, любую мерзость совершенно безнаказанно.
Здесь есть парадоксальная загадка. Чем страшнее деспот, чем он могущественнее, тем больше он выделяется из стаи других деспотов, тем меньше его заботит страх. По мере приближения деспота к вершине пирамиды власти страх перед наказанием убывает. Но неправда, что самый могущественный избегает наказания! Это тысячелетнее заблуждение деспотов всех времен. Им всегда кажется, что они быстро пробегут по трупам наверх, а там их уже не тронут. Так бывает, бывают счастливчики вроде Сталина или Екатерины. Но судьба Гришки Отрепьева или Ежова – вот основное правило. Нельзя убивать и не быть убитым! Такого не бывает, ибо насилие – это зараза, которая рано или поздно поразит насильника. Если не его самого, то его потомков. Судьбы детей удачливых деспотов ужасны. Они оплачивают счета отцов.
Наши законы в своей жестокости доходят до бессмыслицы. Занимаясь беспощадным и не имеющим в истории, людской примеров уничтожением самих себя, мы создали закон о том, что любое хищение колхозного добра может караться смертью. Это не значит, что добро не расхищали! Еще как расхищали! Слабые, чтобы выжить, сытые и сильные, чтобы жить еще лучше. Но благодаря этому закону любого из них всегда мог раздавить деспот рангом повыше. Закон, позволяющий расстрелять ребенка за щепотку муки, был откровеннее волчьей фразы: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать». Это был закон убийцы, не пытавшегося даже скрывать своих намерений.