Губернатор
Шрифт:
— Кончается. Уже батюшка пришел. Сейчас молитвы будут читать.
Губернатор посмотрел на него насмешливо.
— Не спасли, значит? — спросил он.
Доктор с недоумением пожал плечами; лицо у него осунулось, будто он не спал четыре ночи.
Губернатор пошел в ту комнату, где лежал умирающий. Священник, неизвестно когда появившийся в доме, стоял в короткой, сильно распустившейся рясе, в старой, потертой епитрахили с выпуклым, распятием на кресте и торопливо читал по рассыпавшемуся из переплета требнику прекрасную и нежную молитву, в которой говорилось, что умирающий до самой смерти славил святую троицу, в единице почитаемую.
На
— Ноги уже — как лед, — шепнул кто-то сзади.
Смерть шла от ног и медленно вползала в тело, вытесняя жизнь. Полицмейстер уже бредил, говорил о какой-то бумаге, называл две тысячи первый номер и отрывисто, несколько раз произнес слово «demi-sec». Руки еще двигались, но было видно, что смерть, как плотный воздух, как туман, насыщает их: все медленней и медленней шевелятся пальцы, ногти теряют блеск и покрываются налетом.
На коленях перед ним стояла его жена и, крепко прижавшись, точно желая согреть, обнимала его левую, свесившуюся руку. Была она в каком-то наскоро наброшенном капоте и, разбуженная, не успела причесать волос, и они теперь, черные, густые, щедро рассыпающиеся, мешали ей, закрывали ее и напоминали тициановскую Марию Магдалину.
Священник читал быстро, протяжно задерживал голос только на концах фраз, слюнил палец, когда нужно было перевернуть страницу с желтым, от частого прикосновения вдавленным углом.
Полицмейстер закрывал уже глаза. Слева от него было открытое окно: утренний свет, как нежной тканью, мягко лег ему на лицо, выровнял морщины, выделил над глазами выпуклости лба, — и перед этим светом, перед огнем свечи, перед словами прощающей все молитвы было жалко, что красивый полицмейстер, произносящий теперь слово «sec», этими же устами когда-то велел расстрелять перед кондитерской Люрс взволновавшийся народ.
Губернатор вспомнил, что и он в Далеком убил Волчка, — и было это так нелепо, не нужно, что к горлу подступил смех, и нельзя было от него удержаться. Когда раздался фыркнувший, как в школе, смех, священник перестал читать, задержал пальцем то место, где остановился, посмотрел сверх очков, но, увидев, что смеется губернатор, пугливо вобрал голову в плечи, поправил около шеи епитрахиль, ближе, к глазам поднес требник и начал, ударяя только на слог «го», бесконечно повторять сливавшиеся и от этого странно звучащие два слова:
— Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй….
Губернатор, не дождавшись конца, опять вышел в гостиную. Посредине комнаты, прислушиваясь к тому, что делается за дверью, стоял с маленькой кожаной сумочкой на поясе разносчик телеграмм.
— Ты чего? — несколько удивленный, спросил губернатор.
— Депеша-с, — ответил почтальон и, узнав губернатора, сейчас же вытянул руки по швам, выпрямился и стал походить на солдата.
— Кому?
— Господину полицмейстеру.
— Давай сюда. Карандаш есть?
— Точно так-с, — и почтальон сунул ему в руку маленькую, чуть с конца обструганную, полинявшую палочку.
Губернатор, наклонясь над столом, расписался на листке и, делая росчерк, немного порвал бумагу. Большим пальцем разорвал затем печать, склеивавшую депешу, и прочитал
«Куропатки высланы, полтора пуда. Меду куплю Нежине. Буду ноябре. Михаил».
Телеграмма была из Минска. Рядом с именем этого города стояло много каких-то цифр.
Губернатор несколько раз перечитал депешу и как-то машинально уже не мог забыть фразы:
«Куропатки высланы, полтора пуда…»
В это время в комнате кто-то зарыдал. Минуту спустя вышел священник, завертывая изнанкой епитрахили бархатное, с железными углами евангелие и дребезжащий крест. Увидя губернатора, он виновато и низко, так что упали наперед волосы, поклонился и сказал:
— Отошел-с…
— Умер? — переспросил губернатор.
— Так точно, ваше пр-во! Скончался! — ответил священник и затем, приложив палец к губам, рассуждая с самим собой, добавил: — Теперь нужно пойти в собор, собрать иереев и справить первую панихиду. — И, согнувшись, боясь оступиться на темном пороге, близорукий, он торопливо вышел в переднюю.
Откуда-то, из глубины дома, двое городовых прокатили через гостиную, как продолговатое колесо, деревянную ванну, в которой моют белье. Вместе с ванной мгновенно появились какие-то две старушки, маленькие, суетливые, в черных платочках. Старушки прошлись по комнатам, огляделись, скоро узнали, где и в каком шкафу лежат полотенца, лохматые простыни, мочалки и сразу кругом закипела новая жизнь. Как-то особенно они подоткнули за пояс свои старушечьи юбки, засучили рукава и, маленькие, согнувшиеся, с острыми глазками, бесшумно в торопливых хлопотах забегали по дому с таким видом, будто здесь они жили лет сто.
— Самовар надо поставить, теплой воды нагреть, — говорила одна из них городовому, — а если, батюшка, в доме два самовара есть, то и два поставь. Похлопочи, батюшка, во спасение души.
Городовой стоял перед нею испуганно, как перед начальством, навытяжку.
— Самовари? — спрашивал он. — Самовари?
— Самовар, батюшка, самовар, — вразумительно толковала ему старуха, — поскорее. Тело нужно обмыть, пока не закоченело. А то ежели закоченеет, — одежи не наденешь. Как камень, покойник сделается.
Городовой ушел, и опять в доме началась суетня, пока не принесли из каких-то задних комнат самовар, который булькал, словно упрямился.
Губернатор видел, как с мертвого полицмейстера снимали старушки белье, как почему-то радостно улыбались их лица, — как перешептывались они между собой, как старались не смотреть на место в груди, которое теперь было запечатано пластырем, как желтое, опустившееся тело перенесли в серую, обитую обручами ванну, которая стояла на полу, посередине комнаты. Красными дрожащими руками поддерживал за спину полицмейстера, чтобы придать ему сидячее положение, какой-то лысый, с багровым от напряжения лицом городовой. Голова полицмейстера, красивая, с растрепавшимися черными волосами, со спокойно закрытыми, слегка выпуклыми глазами свесилась на левое плечо. Старушонка разыскала какую-то чашку без ручки, вроде полоскательницы, развела в ней холодную и горячую дымившуюся воду, покрестила ее тремя сложенными пальцами, пошептала над ней молитву и начала поливать ее полицмейстеру на голову: волосы его сейчас же сделались блестящими и слиплись. Потом, ставши на колена, обняв тело сзади рукой, старуха бережно поднесла к лицу его воду в ладони, умыла его несколько раз и шепотом, захлебываясь и спеша, приговаривала, как нянька: