Губернатор
Шрифт:
И захотелось самого себя бить по щекам и приговаривать, как в детстве приговаривали, когда били кота:
— Знай, знай, знай!
Опять лезли мысли:
— И пусть, и пусть. Как был зверюгой, так и подохну. Пусть писцы на могиле пьют водку. Пусть только бог видит.
Вспомнил, что бога нет.
— Кто же увидит душу? Кому покажу душу? — думал он. — Соня? Соня не поймет, ей не до меня.
И опять из собора смотрит неугасимый свет, в 1879 году зажженный страстной, четверговой свечкой, рукой самого, теперь уже умершего, купца.
Остановился
А кругом на земле копошатся ничтожества, едут какие-то люди на север, и сам он, скоро узнающий правду, чего-то боится, чего-то трусит, в чем-то упрекает себя.
Огонек, зажженный рукой благочестивого купца, горел и, казалось, думал думу.
Сзади раздались чьи-то спешные, видимо, догоняющие шаги, и скоро кто то крепко взял губернатора за руку и дыхнул ему в лицо винным запахом. Это был Ярнов.
— Я провожу вас, — сказал он, — хочу проводить вас. Хочу вам сказать, отец мой, слово. Вот сами говорите вы, что дожили до седых волос и стоите сейчас перед смертью. Вам бы, отец мой, все теперь понимать, все, так сказать, проницать, а вы ничего не знаете, ничего не понимаете.
Никогда раньше он не звал его отцом. Это и нравилось и не нравилось. Странно было, что от него пахло вином, что он немного пошатывался, странною выходила у него разговорчивость, оживленность.
— Вот вы сами признавались мне, — говорит Ярнов, — что вам хочется написать несколько хороших, нежных писем, и вы не можете. Нет слов на вашем языке. Таких вот простых, ясненьких слов. Слепы вы. Ничего не видите. Ослепла душа ваша. А она у вас — хорошая, ясная. А ослепла. Как вот слепнут от слез глаза. Вы близкого не видите. Вы не видите, как Свирин любит вас. Вы не видите, как полна страданием Соня, дочь ваша. А страдание ее — так ясно и так огромно: оно — в глазах, в движениях, в голосе… А вы ничего не видите и ничего не чувствуете. Не хотел вам говорить о Соне, но не вытерпела душа. День сегодня такой. Говорю: день, его же сотвори господь… Чудесная фраза!
Губернатор меж тем высвободил руку и остановился. Остановился и Ярнов. Были они в ожидающих, точно собирались бороться, позах. В темноте от креста стали слышаться охмелевшие крики. Вокруг было пустынно и тихо.
— Нет, ты постой, — сказал губернатор, — повтори-ка, что ты сказал о Соне?
— Что сказал о Соне? — переспросил Ярнов. — Сказал, что Соня страдает, а вы слепы и ничего не видите.
— Соня? Страдает?
Губернатор спрашивал и в то же время чувствовал, будто к мозгу подбирается что-то ясное, ослепительно светлое, будто уходит какая-то темь, неразгаданность, все делается понятным и простым.
— Ну да, страдает, — ответил Ярнов. — Чего она приехала к вам? — спрашивал он, возбужденный и дрожащий, — От страдания своего. Несчастна она. Ах, как она несчастна!
И Ярнов закрыл лицо руками…
— Соня? Несчастна? — все более и более приближая свое лицо к лицу Ярнова, спрашивал губернатор.
— Ну да, несчастна. Тысячу раз сказал уже!
Долго молчали, и можно было ожидать, что вдруг, внезапно прорвется это молчание и схватятся они, два человека, как враги, в нелепой, но неизбежной борьбе.
И вдруг все напряжение прошло, ослабло, и Ярнов сказал тихо:
— Любит она. Любит глубоко. Понимаете ли вы, старик, отец: глубоко…
В голосе Ярнова что-то задрожало, зазвенело…
— Ну и что же? — горячим шепотом спрашивал губернатор.
— Ну… а ее… не любят, — отвечал Ярнов.
— Кто же он-то?
Ярнов усмехнулся и спросил:
— Кто он? Тот, кого она любит. Ясно, кажется.
Долго еще стояли.
— Ярнов! — кто-то басом кричал от креста: — Рыжий, красный — человек опа-аснын-ый…
Тихо пошли по широким ступенькам вниз, в город. Из сада, с обеих сторон, тянуло влажным холодом. Срывался время от времени ветер, будил деревья.
Сердце стучало неровно: то слабо, то сильно, но стыдно было сказать Ярнову, что идти больно, и он остановил его движением руки.
Задыхаясь и быстро переговариваясь меж собой, пробежали мимо них четыре человека: очевидно, бежали пожар смотреть.
Ярнов начал раскуривать папиросу. Когда спичка вспыхнула, осветилось странными, изменчивыми пятнами его худое изможденное лицо, длинный нос.
— Он там, в Москве? — спросил губернатор.
— Кажется, — ответил Ярнов.
В городе было давно уже темно. Погасли в магазинах огни. Далеко слышался гром колес: очевидно, пожарные набирали в бассейнах воду. На бульваре кто-то шел и пел, то и дело сбиваясь:
— Город Никола-аев, французский завод…
Губернатор пришел домой поздно. Отворил ему дверь.
Свирин, хмурый, сердитый, делающий вид, будто ему очень хочется спать, и не дают, приходится вот сидеть в приемной, ждать, подогревать на спиртовке для лекарства минеральную воду…
— А вас здесь ждут, — сказал он. — По важному делу…
— Кто ждет? В этот час? — оживленно спросил губернатор.
— Клейн, ротмистр, — доложил Свирин.
Губернатор почему-то подумал, что его ждет Соня.
Было досадно, что теперь, когда в душу вошли новые тревоги, новые волнения, в дом, поздно вечером, — значит, по какому-либо очень хлопотливому делу, — врывается неприятный человек, сидит, ждет.
— Где он? — спросил губернатор.
— В гостиной сидят, книжку рассматривают. Вина им белого дал.