ГУЛАГ
Шрифт:
Особенно тяжело пришлось евреям в начале 50-х, когда государственный антисемитизм, выразившийся, в частности, в «деле врачей», которые якобы пытались убить Сталина, достиг пика. Но и в эти годы в разных лагерях уровень антисемитизма, судя по всему, был разным. Еврейка Ада Пурыжинская, арестованная в разгар «дела врачей» (ее брата расстреляли за «подготовку убийства Сталина»), вспоминала:
«Я не так уж очень ощущала, что я еврейка, не могу сказать, что меня за это травили».
Но еврей Леонид Трус, арестованный примерно в то же время, рассказывал, как один старый зэк избавил его от нападок ярого антисемита, осужденного за спекуляцию иконами. Старый зэк сказал: «Насчет Христа чья бы корова мычала, а твоя
Трус счел необходимым не пытаться скрывать, что он еврей, наоборот, на валенках, чтобы они не потерялись, он нарисовал шестиконечную звезду. В его лагере «евреи, как и русские, ни в какую группу не объединились». Из-за этого, говорит Трус, «самое тяжелое, что было для меня… это одиночество, оттого что я еврей среди русских, все спаяны земляческими отношениями, а я совершенно один».
Западноевропейцам и североамериканцам, оказавшимся в ГУЛАГе, из-за малого их числа трудно было создавать сильные землячества. Да и как они могли бы помочь друг другу? Многих лагерная обстановка привела в полное смятение, русского языка они не знали, пища для них была несъедобна, условия жизни — невыносимы. Вот что пишет о Владивостокской пересылке Нина Гаген-Торн: «…если в бараках привычные советские люди — они могут выдержать пищу из соленой рыбы, даже если она тухловата. Когда прибыл большой этап из арестованных иностранных членов III Интернационала — вспыхнула сильная дизентерия. И началась борьба с ней: внесли кипяченую воду в баки, которые стояли внутри бараков.
Осыпали хлоркой дырки уборных. Поставили бачки с дезинфекционным раствором. Но немки все равно умирали» [1017] . Жалеет иностранцев и Лев Разгон: они,
«попав к нам, так и не могли ничего понять, ассимилироваться, попробовать прижиться. Они лишь инстинктивно жались друг к другу…» [1018] .
Но арестанты с Запада, в частности, поляки, чехи и другие восточноевропейцы, имели и некоторые преимущества. Порой они становились предметом особого интереса и чуть ли не восхищения: люди завязывали с ними знакомство, подкармливали их, относились к ним по-доброму. Поляк Антони Экарт, учившийся в Швейцарии, получил должность в больнице усилиями санитара Аккермана, уроженца Бессарабии:
1017
Гаген-Торн, с. 77.
1018
Разгон, «Плен в своем отечестве», с. 174.
«Мое западное происхождение упростило дело» —
человек с Запада всех интересовал и все хотели ему помочь [1019] . Шотландка Флора Липман, чей русский отчим уговорил ее семью переехать в СССР, развлекала соседок по бараку национальной одеждой и песнями:
«Я поддергивала юбку выше колен, чтобы она выглядела как шотландская юбочка, чулки приспускала до уровня колен. На шотландский манер набрасывала на плечи одеяло, из шапки делала горскую меховую сумку. Когда я пела „Annie-Laurie“ и „Ye Banks and Braes o’Bonnie Doon“, мой голос звенел от гордости. А кончала всегда гимном „Боже, храни короля“ — без перевода» [1020] .
1019
Ekart, с. 192.
1020
Leipman, с. 69.
Экарт пишет о том, как он стал «предметом любопытства»
— Сколько у тебя было костюмов? — спросил меня один агроном.
— Шесть или семь.
— Да врешь ты все! — воскликнул молодой человек лет двадцати пяти. Затем он обратился к другим: — Долго мы еще будем слушать эти байки? Всему есть предел, мы не дети.
Мне трудно было убедить их в том, что на Западе рядовой человек, уделяющий некоторое внимание своей внешности, покупает несколько костюмов, потому что одежда сохраняется лучше, если ее время от времени можно менять. Советскому интеллигенту, который редко имеет более одного костюма, нелегко было это понять» [1021] .
1021
Ekart, с. 67–68.
Американец Джон Нобл, арестованный в Дрездене, тоже стал «воркутинской важной персоной». Его рассказам об Америке солагерники не верили.
«Джонни, — сказал ему один, — ты еще, чего доброго, начнешь нас уверять, что американские рабочие разъезжают на собственных машинах» [1022] .
Хотя иностранное происхождение восхищало других зэков, оно же мешало западным людям завязывать тесные отношения, служившие для многих источником поддержки. Липман писала:
1022
Noble, с. 121.
«Даже мои новые лагерные „друзья“ боялись меня, потому что в их глазах я была иностранкой» [1023] . Экарт, оказавшись единственным нерусским заключенным на весь лагпункт, страдал от этого: советские граждане его не любили, он их тоже. «Меня окружала если не ненависть, то неприязнь… Им не нравилось, что я не такой, как они. На каждом шагу я сталкивался с их недоверием и грубостью, с их зловредностью и внутренней вульгарностью. Много ночей я провел без сна, боясь за себя и за свое имущество» [1024] .
1023
Leipman, с. 89.
1024
Ekart, с. 191.
И вновь его переживания находят отражение в переживаниях былой эпохи. Описывая отношения между поляками и русскими в остроге XIX века, Достоевский показывает нам, что соотечественники Экарта испытывали примерно те же чувства, что и он:
«Поляки (я говорю об одних политических преступниках) были с ними[с другими каторжниками] как-то утонченно, обидно вежливы, крайне необщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали это очень хорошо и платили той же монетою» [1025] .
1025
Достоевский, с. 417.