Гумилёв сын Гумилёва
Шрифт:
20 июля 1952. «Милая мамочка, бодрись, потому что я без тебя тоже жить не буду».
27 сентября 1952. «Напиши письмо, мне очень скучно. Целую тебя крепко и очень люблю».
4 января 1953. «Целую тебя, дорогая мамочка, ты последнее, что я еще люблю на земле».
4 марта 1953. «Твои письма очень меня утешили и успокоили, теперь мне ясно, что, кроме тебя, я никого не люблю и видеть не желаю».
Только весной 1954 года появляется первый росток будущей ссоры. Заключенным разрешали свидания с
Год спустя Гумилев уже будет требовать приезда Ахматовой, а когда станет ясно, что в Омск мать ехать не собирается, пожалуется на нее Эмме Герштейн: «…приезд мамы ко мне и хоть немного душевного тепла, конечно, поддержали бы меня, дали бы стимул к жизни. Но я думал, что она по-прежнему стеснена в деньгах, и пожертвовал собой. Поездка в Омск не тяжелее поездки в Ленинград, а имея деньги, можно было прилететь. Но теперь это непоправимо – пусть ее судит собственная совесть».
В 1954-м до вражды было еще далеко. Летом Лев обсуждал с Ахматовой сочинения Прокопия Кесарийского, делился с ней своими этнографическими наблюдениями и просил прислать поскорее второй том «Троецарствия».
В начале лета Гумилев узнает, что Ахматова хлопочет о его досрочном освобождении: «Последняя твоя открытка от 10 июня, где ты пишешь о поданной жалобе, весьма меня взбудоражила. До сих пор всякий оптимизм был от меня весьма далек, ибо невиновность моя в 50 году была очевидна, но это не интересовало следствие. Мысли в голове моей пришли <в> смятение, ведь я так спокойно уже приготовился здесь помирать».
Надежда слишком рано поселилась в его душе. Уже в сентябре Гумилев, узнав о провале первой попытки добиться пересмотра его дела, подает Ахматовой советы: «Единственный способ помочь мне – это не писать прошения, которые механически будут передаваться в прокуратуру и механически отвергаться, а добиться личного свидания у К.Ворошилова или Н.Хрущева и объяснить им, что я толковый востоковед со знаниями и возможностями, далеко превышающими средний уровень, и что гораздо целесообразнее использовать меня как ученого, чем как огородное пугало».
Видимо, переломной в отношениях Гумилева и Ахматовой стала зима 1954-1955 годов. 15-26 декабря 1954 года проходил II Всесоюзный съезд писателей, Ахматова стала его делегатом. Гумилев надеялся, что она использует благоприятную возможность и обратится не только к влиятельным писателям, но и к первому секретарю ЦК КПСС Н.С.Хрущеву и легендарному маршалу К.Е.Ворошилову, тогда – председателю Президиума Верховного Совета. Еще в сентябре 1954-го Гумилев советовал Ахматовой добиваться встречи с ними. Теперь же и добиваться не пришлось бы. Гора сама пришла к Магомету. Кремлевские небожители сидели в президиуме. А в заключительный день съезда Ахматову пригласили на прием в Кремль. Что там «пригласили» – почти насильно привели: «Вставайте, надо ехать в Кремль».
Что произошло в Кремле? Ничего, разумеется. Прием прошел как полагается.
Много лет спустя Эмма Герштейн постарается объяснить
С этим и в самом деле трудно поспорить, ведь реакция Хрущева (а решения принимал, конечно же, он, а не престарелый безвластный Ворошилов) была бы непредсказуемой. Такая эскапада на кремлевском приеме могла окончиться как быстрым освобождением, так и принципиальным отказом пересматривать дело Гумилева. В худшем случае Гумилеву пришлось бы досиживать свою десятку без надежды на досрочное освобождение.
Смущает меня только вот что. Мудрая и выдержанная Эмма Герштейн еще до войны, когда Гумилев отбывал свой первый срок, толкала Ахматову на действительно безумный, самоубийственный шаг: «Я предлагала ей решиться на какой-то крайний поступок, вроде обращения к властям с дерзким и требовательным заявлением». Что касается Ахматовой, то полагаю, что читатель еще не забыл, как она приехала в октябре 1935 года в Москву со своим потрепанным чемоданчиком, как написала письмо Сталину, а друзья помогли сделать так, чтобы оно попало в руки адресату. А ведь в 1935-м риск был куда выше, чем в 1954-м. Как эта смелая до безумия женщина стала столь осторожной, расчетливой и хладнокровной?
Судить Ахматову мы не имеем права, попробуем ее понять. Забота о сыне не вытеснила из ее жизни другие, вполне понятные интересы. Знакомая Анны Андреевны, писательница Наталия Ильина, вспоминала, как Ахматова, которую тогда поселили в хорошем по тем временам номере гостиницы «Москва», пришла в гости к Ардовым: «Меня сразу включили в обсуждение цвета и фасона нового платья Анны Андреевны. <…> Мальчики были весело-почтительны. Анна Андреевна… смеялась на шутки Ардова, и чувствовалось, что она привязана к Нине Антоновне и к мальчикам и что в этом доме ей хорошо». Прав был Лев Гумилев, когда отправил 22 декабря 1954-го телеграмму Эмме Герштейн: «Напомните маме обо мне похлопотать».
Как непохожа эта веселая, счастливая дама в нарядном платье на ту полусумасшедшую женщину, что приехала в осеннюю Москву 1935-го, «смотрела по сторонам невидящими глазами» и повторяла, как в бреду: «Коля… Коля… кровь».
Но о сыне она все-таки не забыла, не забыл своего обещания и Эренбург. Он составил письмо на бланке депутата Верховного Совета и отправил его Хрущеву, приложив еще и переданное ему Ахматовой ходатайство академика Струве, старого учителя Гумилева.
Хрущев не ответил.
НЕКОНФУЦИАНСКИЕ ПИСЬМА
Всю зиму Гумилев провел в ожидании вестей. К весне стало ясно, что дело Гумилева с места не сдвинулось. Гумилев отсидел к этому времени только половину своей «десятки» и все меньше верил, что выйдет из лагеря живым. Весенние письма Гумилева к Ахматовой, Варбанец и Герштейн больно читать, столько там обиды на мать, горечи, ненависти.
Из письма к Эмме Герштейн от 8 марта 1955: «1 посылка в месяц не покрывает всего долга матери перед гибнущим сыном, и это не значит, что мне нужно 2 посылки. <…> Пора понять, что я не в санатории. <…> У меня возникает иногда подозрение, что мама любит меня по инерции, что она отвыкла (по женски) от меня».