Гуси-лебеди летят
Шрифт:
— А вы разве не из богатых?
Я обиженно пожимаю плечами, а всадник начинает смеяться, и только теперь на его фуражке замечаю пятиконечную звезду. Значит, я напрасно бил дрожь.
Насмеявшись, красноармеец серьезно говорит мне:
— Теперь отсутствием сапог, парень, никого не удивишь — еще очень мы бедные. Но все равно должны учиться: так революции надо! Понял?
— Конечно, абсолютно все поняли, — говорит дед и покачивает седой головой.
— Что же вы совсем все поняли? — лукаво подсмеивается всадник.
— Вот слушай:
— Разве не угадал? — удивляется дед.
— Угадали, угадали, но не все.
— А кто его все угадает? На это надо голову, как бочку, иметь. Только я еще не договорил… Кому только не надо было нашего хлеба? Чисто всем! И дети наши были нужны всем для чужой работы, а не в школе. Вот и получилось так: и ноги у нас не обуты, и головы босые.
— Ого, дед, да вы голова!.. Все поняли! — удивленно и весело заговорили всадники. — А внука своего непременно посылайте в школу, главное теперь не в сапогах. Было время, что мы даже воевали босые, — закинув за плечи карабины, они прощаются с нами.
Против луны заблестели стремена, загремело оружие, под копытами мягко застонала земля. И вдруг молодой красивый голос, хватая за душу, плеснулся, взлетел над извечным Млечным Путем, над вековыми липами, над притихшими полями:
Зоре моя вечiрняя, Зійди над горою…Я потянулся к песне, к небу, к вечерней звезде и замер в той грусти и диве, которые делал чей-то голос с моим детским сердцем.
Отгоревала, отзвенела песня на дороге, исчезли всадники вдали, а дед, покачивая головой, вздохнул раз и второй раз, что-то тихонько сказал себе, а потом повернулся ко мне:
— Жизнь… Слышишь, и он, Шевченко, босиком в школу ходил. Таков был наш латаный талант, а завтра, дитя, как доживем дня, подстригу тебя, возьму за руку и пойдем в школу.
— Дедушка, это на самом деле? — екнуло у меня сердце и дрогнул голос.
— Да: как сказал, так и сделаю.
— И книгу мне купите? — в надежде прикипел я глазами к дедову лицу.
— И книгу тебе купим, и чернил из бузины сделаем, и на фабричную рубашонку расстараемся. А потом, глядишь, на сапожки разживемся, подобьем их подковами, будешь идти в люди и выбивать искры…
— Правда? — верю и не верю, что столько счастья может прийти одному человеку. Я благодарно прислоняюсь к деду и между звездами моего детства разыскиваю вечернюю звезду поэта, которая будет мне сиять всю жизнь…
И радость и горе ходили в эту ночь вместе.
В дороге я несколько раз сладко засыпал и просыпался. В видениях ко мне приходила школа, а наяву сияли высокие осенние звезды, а через мгновение дедушка уже вел меня в науку. Через мое плечо покачивалась сумка с книгами, на шее болтался веревочкой привязанный карандаш, а из-под подковок моих сапог выбивались искры. И славно было мне на душе, так уже сейчас
Месяц давно перешел на другую половину неба, когда мы приехали домой. Дед ссадил меня с воза, оглянулся на заричанские тополя, на подсиненные дома, на сонный, обведенный рамками теней двор, на огород, на грушу. Все это, выкупанное лунным маревом, сияло росой, качало шелест и менялось, как будто кто-то его потихоньку сдвигал с места.
С дерева сорвалась груша, запрыгала по ветвях, упала на корневище, и снова благословенная тишина, и веяние увядших бархатцев, и дыхание или вздох земли.
— Как хорошо на свете, — говорит про себя дед. Стоя на латке спорыша, он перебирает свои видения, печали и думы. К нему тянется лошадь, и он кладет ей руку на гриву. — Сейчас и ты будешь отдыхать. Пора… Михаил, а мы, слышишь, мы не будем будить ни бабушку, ни мать, — натрудились, намыкались они за день, пусть отдыхают на здоровье. Ляжем себе в риге на сене и выспимся на славу. Не так я говорю?
— Да, в риге и просторнее, и здоровее, — опять же отвечаю словами деда.
— Верно. Ты у меня молодец. Вот тебе одеяло, вылезай на сено. Я скоро приду к тебе.
Ветерок покачивал его большие косматые брови и тени под ними, подбивал их на высокий лоб, где в каждой морщине лежат года, лишения, бесконечный труд и непереводной пот.
— Только не задерживайтесь.
— А почему я должен задерживаться? Разве у меня такими внуками поле засеяно?
— Да, вы всегда так говорите, а потом садитесь у окна, где бабушка спит.
— Сейчас не сяду, потому что холодно, — хорошо-хорошо улыбнулся мне дед, что-то подумал свое и махнул рукой: — Иди уж.
Шатаясь, вхожу в сарай, лезу на засторонок с луговым сеном, укрываюсь, и сразу сладкая дремота приближает к моим глазам и далекие Майданы, и трех всадников на дороге, и близкую школу. Там спросят, как меня зовут и хочу ли я учиться. Я скажу, что хочу, и пусть учительница не очень печалится — право слово, наверстаю упущенное.
А чего же так долго дедушка не приходят? Я еле-еле открываю отяжелевшие веки и приподнимаюсь.
Сквозь щели между стволами деревьев в сарай падают раскосмаченные лунные полосы, возле одной из них вдруг начинает сонно дышать и подниматься земля — крот роет свою шапку. Около сарая фыркнула лошадь, дед что-то тихо сказал ей. Это меня успокоило, и я куда-то начал лететь, уже не слыша, как горе входило в наш двор…
Дедушка, напоив лошадь, почему-то начал сновать двором и огородом, разговаривая с ними, и с людьми, приходящими ему на память. Когда сон начал и его морить, он подошел к хате, сел на завалинке под окном, возле которого отдыхала его неутомимая жена…
Вот уже и жизнь их прошла, но до сих пор мои старики жили, как молодые: не только на людях, но и между собой они всегда были деликатны, внимательны, приветливы.
Умели уважать и добрых людей, и молчаливую скотину, и святой труд, и святой хлеб, только не умели уважать свое здоровье.