Ha горных уступах
Шрифт:
Самоуверенный был он мужик, смышленый, умный и бесстрашный.
Несмотря на его безбожие, люди любили его за доброту: никого не обидит, в беде поможет; умен он был, охотно советы давал, а когда приносил откуда-нибудь награбленное добро, то все могли пить, сколько душе угодно. Не только из самой Ольчи, из Пардуловки, из Грубого, из Закопаного, из Поронина, из Тихого, из Буковины люди приходили в корчму, где он любил пить, как только узнают, что он пришел с деньгами. А он это любил, радовался; иной раз даст даже одному бедняку на корову, другому на лошадь, на
Счастье у него было, да вдруг и сплыло. Не молод был он уже, лет под 55; и настигла раз его у Мерзлого озера, под Польским Гребнем, метель: ветер, снег, мороз. Три дня и три ночи просидел он под скалой: идти нельзя было. Слава Богу, что хоть еда у него была с собой. Пришел он домой, расхворался. И сразу все старые беды вернулись: на спине раны от медвежьей лапы, — медведь исцарапал Смася под Рогачами, прежде чем он успел на дерево влезть; правое колено расшиблено камнем, который раз сорвался где-то в ущелье и ударил его по ноге; несколько ребер перебито — это его у Венгерского Пятиозерья спижаки побили; на голове раны, которые он еще в молодости получил. Вот и забрала его боль, ломота в костях — просто не втерпеж. Похудел он, ослабел, едва с постели мог слезать. Медвежье сало — он его внутрь принимал и тело им мазал, — не помогало.
Пришла знахарка, старая Катерина Магерка, покадила над ним — ничего. Пришла другая баба еще древнее, Тробунька, заговоры шептала, кадила — ничего. Не помог ему и Куба Бондарь, которому уже под сто лет было, хотя овцы, коровы и лошади в его руках сразу выздоравливали.
Сошлись к нему бабы-соседки советы давать; сели у кровати.
— Эх, кум-куманек, ты уж скоро помрешь; помрешь! — говорит одна.
— Эх, зятек, не знаем, как и помочь тебе, — говорит другая.
— Никто тебе не поможет, милый, кроме одной смерти, — говорит третья.
— Эх, кум-куманек, надо бы о душе подумать.
— Только как бы поздно не было, зять.
— А кто знает? Не раз так бывало; может быть, и полегчает тебе маленько, как причастишься.
— Верно! Дело говоришь, кума! Не съездить ли тебе, кум, отысповедоваться.
— Перед Божьей Матерью чудотворной в Людимере!
— Говорят, и в Одровонзе есть чудотворная, — проговорил Смась, которому Одровонз нравился больше: он был дальше. Уж такова разбойничья и охотничья повадка: уж коли идти, так далеко.
— Эх, мой милый, да она Людимерской и в служанки не годится.
— Поезжай, кум, поисповедайся!
— Поезжай, поезжай, куманек, да только не медли, пора уж.
— И дьявол тогда к тебе не приступится, а ведь он недалече будет.
— Дело говоришь, кума. Она всегда умный совет даст. Недалече, недалече!
— Вчера, когда я домой шла, мои милые, у меня черный кот под ногами прошмыгнул. Я так и обомлела.
— Дьявол любит котом обернуться.
— Эх, кум, видывали его и в собачьей шкуре.
— А больше всего он котом оборачиваться любит.
— Ему что? Что хочет, то и делает. Чорт и есть.
— Когда Шимек умирал, он волком обернулся. К самой избе подошел.
— Спаси, Господи!
— А как же узнали, что это
— Да уж узнали те, кто видел; говорят, у него из морды пламя выходило; дело-то было ночью.
— Спаси, Господи!..
— А Шимек не исповедовался?
— Не довезли ксендза. Лошади в снегу увязли.
— Вот видишь! Это уж не кто другой, а этот самый волк и сделал.
— Все так и говорили, что не кто другой, а он.
— Ох!.. Иисусе Сладчайший!..
— Дева Пречистая!..
— Ангелы все, какие только есть в небесах!..
— Кум, кум, поезжай исповедываться! Ты уж никуда не годишься! Того и гляди, помрешь!
— Того и гляди! Плох ты стал! И половины от тебя не осталось. Помрешь!
— Поезжай, поезжай, милый, теперь уж не выздороветь тебе.
— Ну, еще бы!
— Да, да…
И стали они над ним так стонать, причитать, плакать, что Юзек Смась решился к Господу Богу в Людимер поехать.
Решили ехать на храмовой праздник, 8-го сентября, в самое Рождество пресвятые Богородицы.
Прошли дожди, которые весь этот месяц лили, не переставая; Юзеку сразу лучше стало, в костях перестало ломить.
Встал он с постели, умылся, волосы маслом намазал, чистое белье надел, шляпу новую, кожух новый, сердак, портки, сапоги, как на свадьбу. Радовались бабы, которые убедили его и должны были с ним ехать; жены у него не было, он был вдовый.
И удивились же бабы, когда к избе две телеги подъехали, и на первой телеге два музыканта со скрипками, как на свадьбу! И разинули же они рты, когда Смась сунул два пистолета, да два ножа за пояс, в руки взял чупагу, через плечо ружье перекинул.
— Да что ты? Побойся Бога, кум! Что делаешь?..
— Чорта ты слопал, кум! Да ведь ты не на коз идешь!
— И не в Луптов на разбой, милый!
А Юзек Смась оперся на чупагу и говорит:
— Никогда я не ходил иначе ни к какому пану, ни к помещику, ни к управляющему, ни к сборщику, ни к купцу, или еще к кому! А ведь вы говорите, что Бог больше их всех! Если я к Нему по особому делу еду, так зачем же мне оскорблять Его: «Ты-де для меня меньше, чем помещик какой, хозяин, или купец, к которому я тоже с оружием ходил». Коли я Его не обижу, так и Он меня не обидит. Раз уж мы с Ним мириться должны, так я музыку беру, пусть знает, что мне не жаль, что я за мировую заплачу! И пусть знает, что, если Он хозяин в небе, так и я тут не кто-нибудь другой у себя, в Ольче. Коли Он мне громом грянет, так я ему на басу отвечу. Гей!..
И поехал. Впереди на одной телеге музыканты, а за ними на другой — он с бабами.
Смотрят люди, диву даются; проехали они новоторжские деревни, у Заскалья свернули, едут в Людимер. Рано выехали, в самый раз поспели.
Народу видимо-невидимо, праздник большой, крик, шум, давка, — кто на них ни взглянет, так и перекрестится!
Музыка впереди, за ней старый мужик, седой, пистолеты за поясом, ружейный ствол за спиной блестит, смотрит смело, как орел, хотя видно, что болен.
— А что это такое?! — спрашивают одни у других. — Кто это такой?